ОКРАИНЫ МОЕГО ДЕТСТВА

Доктор биологических наук И. КРЮКОВА.

И дым Отечества нам сладок и приятен.
А. С. Грибоедов

Наука и жизнь // Иллюстрации
Фрагмент карты Москвы 1925 года.
1926 год. Ирочка Крюкова под рождественской елкой. Через год или два елки как рассадник религиозного дурмана запретили. (Справа виден диван в стиле модерн, тот самый...)
Ира (вторая слева) с мамой (сзади), тетей (слева) и сестрами во дворе дома в Брошевском переулке.
Такими домами был застроен Брошевский переулок в 1920-х годах.
Дом 2/6 был самым высоким в Брошевском переулке. На месте кафе и гастронома в 1920-х годах располагалась аптека Мау.
Стена и храм (справа) Покровского монастыря, многие годы служившего главной усыпальницей московского купечества. Теперь на месте монастырского кладбища - парк и стадион.
Эти дома в Брошевском переулке сохранились с XIX века.
Калитниковское кладбище. Братская могила павших в Великой Отечественной войне. Мемориала жертвам репрессий на кладбище нет.
Иерусалимская церковь перестроена до неузнаваемости.

Мое раннее детство пришлось на 20-е годы прошлого века. Семья жила в Брошевском переулке (он до сих пор сохранил свое название) - это между заставами Покровской (по Покровскому монастырю, затем снесенному) и Спасской (по Ново-Спасскому монастырю на берегу Москвы-реки, ныне возрожденно му). Заставы уже тогда переименовали в Абельмановскую (в честь революционера Абельмана) и Крестьянскую. За Камер-Коллежским валом были сплошь деревянные дома, на весь переулок лишь два кирпичных в три этажа. Один из них - аптека Мау (по-видимому, немец ранее держал аптеку). Долго эта аптека сохраняла свое название: "пойду к Мау", "купить у Мау". "Удобства" хотя по большей части в домах были, но без канализации и водопровода, так что периодически появлялась благоухающая бочка с черпаком на телеге, и весь переулок знал, у кого сегодня чистят. В баню у Спасской заставы ходили семьями, со своими тазами. Бани назывались Римскими.

Бабушкин дом деревянный, но оштукатуренный, и в детстве я не могла поверить, что он не каменный. Когда-то при жизни деда, до революции, оба этажа (шесть комнат на каждом) занимала вся семья: дети разных возрастов и родители - степенные бабушка и дед. Будучи купцом, дедушка держал лесной склад. Под конец жизни, в 1917 году, торговал "хорошим товаром" - паркетом и другими подобными вещами. Вошел во 2-ю гильдию. Всем детям, кто хотел, дал образование. Во время революции прогрессивно настроенные массы стали крушить все подряд, сожгли и дедовы склады. Он сокрушался, недоумевая: "Зачем уничтожать хорошее? Я бы так все отдал".

Как раз перед, революцией дедушка задумал построить каменный дом, заказал проект архитектору. Не успел. И слава богу: все мало-мальски приличные дома по переулку к концу 1920-х годов отобрали у "чуждых элементов". А жильцов, в том числе и моих подружек, выслали в далекое неведомое Черкизово. Это было горестно и страшно.

Дедушка умер в 1918 году, за два года до моего рождения, и похоронен на кладбище Покровского монастыря, где был ему поставлен большой памятник из черного мрамора.

Вскоре после разрушения монастыря все памятники (многих поколений москвичей) вырыли и куда-то увезли. Не распилами ли с них облицовывались цокольные этажи правительственных учреждений (тогда как раз строилось новое здание ОГПУ)?

Землю разровняли и устроили на кладбище парк отдыха. Зимой заливали каток, и мы, уже школьники, ходили туда кататься. Каково было видеть моей глубоко верующей бабушке, что ее внучка катается на коньках на могиле своего дедушки!

Брошевский переулок - прямая дорога на городскую бойню. По булыжной мостовой грохотали подводы, накрытые рогожей. А еще это была дорога к двум церквам - Иерусалимской, красного кирпича шатровой церкви; в нее ходила бабушка, а под Пасху водила и меня (церковь снесли сразу после революции), и Калитниковской, при которой и ныне существует кладбище.

После смерти деда жизнь семьи сильно изменилась. Бабушку записали в "лишенцы" - лишенный избирательных прав нетрудовой элемент, домовладелица. Дети выросли, разъехались, и бабушка сдала жильцам весь первый этаж. Там поселились три семьи.

Одна - вполне благопристойная семья бухгалтера с большой охотничьей собакой Альмой: он был еще и охотником. Его жена, тетя Лиза, - портниха весьма местного значения, а их сын Жека, мальчик моего возраста, - неизменный участник наших игр.

Во второй квартире жила красивая злая старуха, по-видимому, "из бывших", со своей племянницей, старой девой, которую, по слухам, бивала. Старуху эту мы, дети, боялись и не любили. Она выпускала погулять своего черного кудлатого пуделя Муфку и частенько вступала с бабушкой в религиозные диспуты. Вспоминаю ее гневно сверкающие глаза, всегда призывающие к карам за какие-то прегрешения по духовной части. Моя кроткая бабушка-христианка ей слабо возражала. Муфку мы любили, своих собак у нас не было, была только кошка, которую за полную безликость так и звали "серая кошка".

Хорошо помню колоритную семью Шершовых. Это было подлинное "дно": в большой комнате и кухне с русской печкой всегда что-то кипело, ужасно пахло, бегали дети, а позже и внуки, все истошно кричали друг на друга. Отец семейства - Семен, по прозвищу Сенька-граммофонщик (чинил граммофоны, а в промежутках пьянствовал). Вечно пьяный, оборванный и грязный, он был ко мне очень дружелюбен. Помню его добрые глаза, какие-то ласковые слова. Кончил он плохо, по пьянке. Подробностей не помню.

Старший его сын уже посидел в тюрьме за воровство, а две старшие дочери, одна просто красавица, вечерами, сильно накрашенные, куда-то исчезали...

Среднюю их дочь Клашу, сопливую, вшивую и косноязычную (Каську), я обожала. Мы были одного возраста, примыкал к нам и Жека, но Каська была превыше всего. Играли у нас, в большой комнате ("маленькой зале"), бесконечно. А когда мне наряжали елку, мы садились на пол на ковер, и это было счастье. Однажды после визита Каськи обнаружили, что развешанные на ветвях крымские яблочки обгрызаны со всех сторон.

Зимой в отпуск приезжал мой отец Николай Иванович Латышев, позднее известный паразитолог, член-корреспондент Академии медицинских наук. Тогда он был военным врачом в госпитале в Ташкенте. В Москве встречался с коллегами, катался на лыжах: прямо от нашего переулка по пути к церкви и на кладбище лежала огромная заснеженная поляна.

К Новому году покупали подарки у "Мюра" (знаменитый тогда магазин "Мюр и Мерилиз", ныне ЦУМ на Петровке). И моей Каське обязательно тоже - чулки, рубашонки: не мог мой отец созерцать огромные дырки на ее чулках и кофтах. Подаркам она радовалась, но не проходило и недели, как такие же дырки сверкали на новых чулках. Хотя уже начался НЭП, жили скудно, перед НЭПом совсем было плохо (я-то этого не чувствовала, для меня все на Спасском рынке покупали). Отец прислал бабушке денег на покупку козы. Ее купили и водворили в маленький сарайчик во дворе. Меня стали поить молоком. Помню обсуждение этого события у Шершовых: "Вот почему Ариша-верховая (мы жили на втором, хозяйском этаже) такая румяная, хорошая? Потому что она козлиное молоко пьет". Вероятно, это самое "козлиное" молоко действительно укрепило мое здоровье: родилась-то я в голодном 1920 году. Впрочем, каждое лето меня отправляли к бабушкиной старшей дочери в маленький уездный город Лихвин на Оке. Она вышла замуж за уездного врача Ф. И. Лисицына, основавшего там больницу, которая стоит и поныне. У Лисицыных было большое хозяйство с садом.

В нашем переулке ютились и другие мелкие ремесленники. В доме напротив жил картузник, с его дочкой, тоже Клавдией, мы дружили. За стенкой бабушкиного двора находилась фабричонка костяных пуговиц: когда привозили "сырье" - неотмытые кости, во двор лучше было не выходить, такой шел от них смрад. Ходили разносчики, выкликая нараспев: "Кавказская шаркварва-а-а-а..." - род сахарной ваты. Мне давали пятак, и я получала вожделенный кулек. Некоторые старьевщики были с творческой выдумкой. По переулку из конца в конец разносилась песня (первые строчки не помню): "Ой вы, бабы, ой вы милки, собираю я бутылки". Со смехом, но выносили: реклама - двигатель торговли. Приходили и китайцы. Их почему-то дразнили: "Хoдя, соли нада?"

У бабушки всегда жили племянницы и племянники, крестники из европейских городов и из Сибири. В то смутное и неустойчивое время они приезжали учиться, искать работу, а некоторые приживались у нас на долгие годы. Одна комната так и называлась: "комната мальчиков", туда я частенько забегала. Однажды, года в три, я совершила неслыханное злодеяние: мой двоюродный дядя Валентин (Тинка, как его называли взрослые), в ту пору студент Межевого института, готовил дипломный проект. На столе были разложены листы с чертежами: завтра защита. Я в своем неизбывном любопытстве и резвости посмотрела на эти непонятные картинки, взяла пузырек с тушью и аккуратненько вылила ее на весь проект. Сама я не помню этого эпизода, но у взрослых он запечатлелся: не произнеся ни слова, Тинка снял испачканные листы, наколол новые и принялся чертить. Он чертил всю ночь! Но не помню, чтобы я понесла какое-нибудь наказание.

Вся семья вместе с "мальчиками" и племянницами вечером садилась за большой стол в столовой - комнате с бабушкиным иконостасом, традиционными тропическими растениями у окон и большим книжным шкафом, за стеклом которого размещались всякие портреты - семейные, дочерей-гимназисток в форменных платьях в одиночку и группами, племянников-крестников в студенческих тужурках...

Я любила эти сборища за столом. Особенно на Пасху и Рождество, когда пекли что-нибудь вкусное. И, по-видимому, иногда досаждала взрослым. Тинка (ох уж этот Тинка!) тогда говорил: "Ариша, пойди, посмотри, не грызет ли Тузик ножку у стола?" (позднее я прочитала это же у Веры Инбер). И хотя я знала, что никакого Тузика у нас нет, "покупалась" сразу и шла смотреть. Однажды, вот так удалившись из-за стола, я зашла в кухню и остолбенела: людоед-великан из книжки про Мальчика-с-пальчика в издании Сытина по пояс всунулся в зев нашей русской печки! Одет он был, как в той книжке: желтые высокие сапоги, ярко-синие штаны и рубаха в красную и розовую полоску навыпуск. Онемев от ужаса, я тихо вернулась в столовую. Кажется, я даже что-то сказала, вроде: "Там великан". Но на это никто не обратил внимания. Вот такая галлюцинация. До этого раньше, года в два с половиной-три, я также вдруг увидела, как из стены прямо из обоев выдвинулась волчья голова и стала медленно поворачивать ко мне морду. Я забилась под одеяло. Потом голова исчезла. Видно, все не так просто с изобильным детским чтением в нежном возрасте. А я так любила, когда мама вечерами мне читала.

Вспоминаю домашние музицирования, моя любимая тетя Лёля (я называла ее Нень) - за роялем, а ее братья - Тинка и Лёка, один со скрипкой, а другой с нотами в руках (тенор!), пытались организовать трио, уж как бог на душу положит.

Но однажды я застала тетю Лёлю, всегда такую веселую и приветливую, безутешно рыдающей в подушку. Я стояла перед ней, растерянная, пока мама не увела меня: "Не мешай, ей очень плохо. Видишь кольцо на пальце? Оно ей очень давит". Уже потом, будучи взрослой, я поняла эту метафору: любимый ею человек погиб во время Кронштадтского мятежа. В тот день, по-видимому, она и узнала о трагедии.

В годы моего детства вокруг домов были заборы, но мы собирались компаниями, играли по всем дворам в казаки-разбойники, в прятки, с девочками водили хороводы под песню "в этой корзиночке много цветов, я набрала их из разных садов". Затем водящий выбирал себе цветок, который становился в круг, - и так бесконечно. Прыгалки, классики - это все весной. Немудреные игры на воздухе учили нас общению друг с другом и каким-то спортивным навыкам: ведь прыгали через веревочку, бывало, по часу и более. Правда, кроме Жеки, никто из мальчишек не принимал участия в этих играх.

Подростки постарше развлекались по-другому. Помню такую сцену: барышня стоит у ворот своего дома, а парень - у своего, через дом. Что-то, видно, не поделили. Он ей - на всю улицу: "Параституция-а-а-а!!!", а она ему в ответ все по-непечатному, по-непечатному...

Такая вот у нас была жизнь в Брошевском переулке за Камер-Коллежским валом.

Еще отмечу примечательную особенность нашей семьи - бережное отношение друг к другу. Мои мама и тетки были начисто лишены того, что теперь так захлестнуло всех: вещизма. Они отличались редкой терпимостью к изменившейся жизни, не вспоминали с тоской: "Ах, как мы одевались, как красиво мы жили!" Когда мне было лет семь, у бабушки описали и увезли за долги по налогам всю уцелевшую мебель - два письменных стола карельской березы, диван в стиле модерн, трюмо с подзеркальником и что-то еще. Для меня это стало катастрофой мира моего детства: сколько игр переиграно на этом диване, сколько нарядов принцесс и фей придумано перед этим зеркалом! А мама сказала: "Ну и что? Чем тебе этот диван так дорог? Это плохой стиль - модерн начала века". После революции этот стиль был не в моде. А теперь, когда я иду мимо творений Шехтеля (особняк Рябушинского, дом Морозовой и т. д. как раз в этом стиле), я вспоминаю ее слова и удивляюсь: действительно, тогда они имели другие идеалы и стремления.

Мама работала педиатром и весь день по вызовам оказывала помощь на дому, а в Первую мировую она сопровождала санитарный поезд. Тетя училась во ВХУТЕМАСе - по росписи фарфора. Происходящие в стране события они воспринимали как-то спокойно, без нервов. Только бабушка однажды дала понять свое ироническое отношение к действительности. Пытаясь разбудить старшего сына, она пропела ему: "Вставай, проклятьем заклейменный". Он вскочил с негодованием: "Мамаша, да вы что? Да нас же расстреляют!" - "А что, - говорит, - ведь это ваш гимн".

В восемь лет меня отдали в школу - известную в Москве бывшую гимназию г-жи Лебедевой. Там когда-то учились и мама, и мои тетушки. Действительно, школа была очень хорошая, со старыми крепкими устоями. Находилась она на Таганке, откуда начинался "город" (так и говорили: "поеду в город"). Теперь и я приобщалась к городу из своего захолустья.

Но я должна добавить еще один эпизод. В третьем классе (или в четвертом?) после школы мы с группой приверженных мне мальчиков имели обыкновение шататься по переулкам и бульварам нашего района. Домой идти не хотелось. И вот ранней осенью - это было настоящее "бабье лето": синее небо, солнце, золотые листья, тепло - ребята предложили пойти на Калитниковское кладбище. В тот еще достаточно патриархальный век мне ничто не угрожало. Погуляли по кладбищу. Мальчики мне говорят: "Пойдем подальше, мы тебе такое покажем!" Пришли в конец кладбища. Пустая широкая поляна с взрыхленной в комьях землей, вьются мухи - нехорошие, мясные, со спинкой, переливающейся зеленью. "Знаешь, что здесь? Сюда мертвецов привозят целыми грузовиками - вот он видел". - "Да, я видел, - говорит, - вываливают в ямы и забрасывают землей. Одну женщину прямо подцепили и бросили".

Ну как же я не ужаснулась и не задалась вопросом, откуда же их привозят так часто и в таком количестве? И женщин? Это было что-то такое, что осмыслить в наши десять лет мы не могли. А потом, после 1986-1987 годов, когда появились сообщения о массовых расстрельных захоронениях в Бутове, под Орлом и во многих других местах, я вспомнила нашу ту прогулку по кладбищу в 1930 году (может быть, в 1931-м). Вот что это, оказывается, было! Но 1930-е - 1931-е годы? Так рано? Да. Так рано.

Уже давно застроен панельными домами Брошевский переулок. Не стало переулков, которыми я ходила в школу, вместо них возникли магистрали с многоэтажными домами; проложены Рязанский и Волгоградский проспекты... но отчего я во сне так часто вижу те дворы, поросшие травой и одуванчиками, и убогие деревянные домики моего детства?

 

Читайте в любое время

Портал журнала «Наука и жизнь» использует файлы cookie и рекомендательные технологии. Продолжая пользоваться порталом, вы соглашаетесь с хранением и использованием порталом и партнёрскими сайтами файлов cookie и рекомендательных технологий на вашем устройстве. Подробнее

Товар добавлен в корзину

Оформить заказ

или продолжить покупки