ДРАГОЦЕННЕЕ МНОГИХ (МЕДИЦИНСКИЕ ХРОНИКИ)
Святослав ЛОГИНОВ.
В отведенную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на торжество, но, как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба — бежать из монастырей.
Сняв сухо шуршащую мантию, Рабле остался только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огонек неподвижно застыл на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжелые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошел ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев.
Рабле улыбнулся. Все-таки смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой легких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха.
Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображен нарядный, весело пылающий феникс. Ларец подарил Рабле его первый издатель и друг Этьен Доле сразу после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице он описал ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его с собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперед, писал сцены и диалоги, вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Пану р га.
Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось все неуютней жить и труднее писать. Вернее, все опасней и жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции проявился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Что ж, пускай богословы разжигают костры, возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то ему очень не хочется видеть среди них самого себя — Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведет себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности.
Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков, незаконченной, лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключая его.
И все же по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил веселое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то еще невыносимей
наблюдать мечущегося Мишеля Вильнёва. Возможно, потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием.
Странный человек этот Вильнёв. И как смело он говорит о Боге, о Троице... Он явно не тот, за кого себя выдает. Но в таком случае Мишель прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны. Полезней на время забыть их.
А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти веселую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телём, так не понравившийся суровому Вилланованусу, Рабле задумал, когда сидел запертым в монастырской темнице.
Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета еще далеко.
Рабле вытащил из пачки начатый лист и мелко приписал на полях: “Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни — с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось”.
Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнёва. Горько это, но самые сладкие ликеры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред, который сопровождается смехом, менее опасен, чем серьезный. Назло всему — будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко “карпендю”?
4. СЧИТАЯ ТАЙНОЙ
Что бы при лечении — а также без лечения — я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.
Гиппократ. Клятва
Джироламо Фракасторо, врач и поэт, сидел за огромным столом в одной из комнат дворца Буон-Консильо и неспешно писал. Время от времени он поднимал голову и бросал недовольный взгляд за окно на блестящие в солнечных лучах розовые стены церкви Санта-Мария Маджоро. Чужой город, необходимость жить в шумном епископском дворце — все это раздражало Фракасторо. Но больше всего старого врача возмущало, что его, честного медика, всю жизнь чуравшегося политики, бесцеремонно втащили в самую гущу европейских интриг. Как славно было бы никуда не ехать, остаться в родной Вероне! Но не мог же он отказаться, когда сам папа просил его прибыть сюда.
Джироламо Фракасторо — соборный медик, единственный официальный врач на святейшем католическом соборе, созванном в городе Триденте волей папы Павла третьего Фарнезе — давнего и постоянного покровителя Фракасторо. Большая честь, ничего не скажешь, ежедневно его зовут к сановитым прелатам: епископам, архиепископам, а порой и к кардиналам. С каким удовольствием он отказался бы от этой чести!
Фракасторо зябко поежился, положил перо и принялся растирать онемевшие пальцы. В покоях, отведенных соборному врачу, было холодновато. Дьявол бы побрал этот город с его альпийским климатом! Скорее бы собор перебрался в Болонью!
О том, что в скором времени возможен переезд, ему по секрету сообщил Балдуин Бурга — врач папского легата кардинала Монте. Перевести собор в другой город, особенно когда этого не хочет император, не так-то просто, в таком деле, разумеется, не обойтись без интриг, так что теперь Джироламо понимал смысл странного поручения, данного ему легатом.
Вчера утром легат вызвал к себе Фракасторо, а когда тот появился на пороге, кинулся к нему с поспешностью прямо-таки неприличной для высокого кардинальского сана.
— Маэстро! В Триденте мор!
Джироламо, опустившийся на колени и протянувший руку, чтобы поймать край лиловой мантии, так и застыл с протянутой, словно за подаянием, рукой. Как могло случиться, что он, знатнейший из медиков, весьма преуспевший именно в изучении моровых горячек, не заметил, что в городе начинается поветрие?
Кардинал между тем продолжал:
— Целые кварталы уже опустели, народ разбегается, скончались даже два епископа, но еретик Мадруччи, епископ Тридентский не хочет признавать мора и, чтобы скрыть правду, велит скрывать могилы умерших!
Действительно, недавно триденцы хоронили двух прибывших на собор епископов, но один из них умер от старости, другой — от обычного дурно леченного сифилиса. Значит, весь мор — выдумка. Фракасторо поднялся и молча ждал, когда легат перейдет к главному.
— В госпитале лежат трупы умерших, — сказал Монте, — вы сегодня же осмотрите их и дадите заключение, насколько прилипчива болезнь.
— Слушаюсь, монсеньор, — покорно ответил врач.
В больнице ему показали тела двух мальчиков. Фракасторо внимательно осмотрел их. Корь! Обычная корь! Он обошел палаты. Еще несколько случаев кори. Да трое больных моровой горячкой, от которой кожа покрывается мелкими чечевичками. Вряд ли это можно считать эпидемией. Но к тому времени Фракасторо уже знал, зачем легату нужны зловещие слухи.
И вот с утра Фракасторо принялся сочинять свою записку. Он, не торопясь, вычерчивал буквы, подрисовывая к ним хвосты и завитушки, и ругал себя за слабость.
“Эти горячки могут быть получены один раз в жизни, если только преждевременная смерть не унесет человека. До того как образование гнойничков выявит наличие заболевания, эти горячки распознать нелегко. Благодаря гнойничкам болезнь разрешается — легче всего у детей, с большим трудом у взрослых. Горячки эти контагиозны, поскольку семена контагия испаряются при гниении и передаются здоровым людям...”
Во всем этом не было ни слова лжи, однако Фракасторо чувствовал себя обманщиком. Конечно, с тифом шутки плохи, да и корь, ежели она пристанет к старцу, тоже весьма опасна, но в каком из городов Священной империи не найдется десятка подобных больных? Это ничуть не похоже на настоящий мор, когда трупы неубранными лежат на улицах и никто, ни за золото, ни за страх, не соглашается ходить за больными. Хотя, конечно, эпидемии тоже бывают разными. В 1520 году мир захлестнула странная эпидемия гальской болезни. От нее не умирают сразу, и тем она страшнее. Жизнь в городах почти не меняется, хотя тысячи людей гниют заживо. Но сейчас подобный мор невозможен — ту вспышку вызвало противостояние холодных внешних планет: Марса, Сатурна и Юпитера — в созвездии Рыб. Холодные планеты, получив от созвездия сродство к влаге, оттянули к себе вредные испарения Земли, и от действия этих миазмов вялое прежде заразное начало невиданно возбудилось и начало передаваться по воздуху. Теперь, благодаря трудам Фракасторо, это понимают все, а тогда большинство считало, что болезнь завезена испанцами из недавно открытой Вест-Индии.
Фракасторо, в ту пору еще мало кому известный врач, немало потрудился, доказывая, что христиане и прежде знали эту болезнь. Он нашел в старых рукописях способы ее лечения, вновь ввел в употребление препараты ртути, благодаря чему эпидемию удалось остановить. Именно тогда, в горячечной суматохе поветрия, пришли к нему первые мысли о том, что прилипчивые болезни происходят от контагия — бесконечно малых живых телец, размножающихся в больном и терзающих его своими острыми частями. К сожалению, идея почти не нашла сторонников. Джироламо изложил свои мысли в дидактической поэме, ее герой — юный пастух Сифилис дал свое имя болезни, но если бы не ошеломляющий литературный успех, то работа его прошла бы незамеченной. Заразное начало — контагий — до сего дня остается пугалом для непосвященных, недаром же легат уверен, что Джироламо докажет, будто в Триденте жить опаснее, чем среди прокаженных. И ведь это действительно можно представить! Но лгать он не станет... в крайнем случае, чуть сгустит краски, и то лишь потому, что так хочет папа.
Дверь без стука распахнулась. Джироламо повернулся, чтобы взглянуть, кто смеет врываться в его покои, но гнев тут же погас. В дверях стоял второй папский легат — Марчелло Червино. Представитель одного из знатнейших семейств, чьи предки служили еще античным императорам, Марчелло известен не столько родовитостью, богатством и саном, сколько тем, что был правой рукой Караффы — страшного главы инквизиции. То, что он сам явился к врачу, заставило веронца внутренне собраться и приготовиться к разговору, может, внешне и безобидному, но чреватому неожиданностями и опасными последствиями.
— Поднимитесь, — бросил кардинал царственным тоном, каким коронованные особы предлагают герцогу надеть шляпу.
Фракасторо встал с колен, проводил гостя к широкому креслу из резного дуба, что стояло у стены. Кардинал повозился, устраиваясь на жестком сиденье, потом заговорил:
— Мать наша, святая церковь, переживает ныне трудные дни. С востока и юга апостольскому престолу грозят схизма и мусульманские полчища, на севере души заражены пагубной лютеранской ересью. Тем больнее видеть, что многие столпы церкви поражены той же гнилью. Я имею в виду преступное выступление Браччио Мартелли, которому, как я надеюсь, недолго придется быть епископом Фьезоле.
— Я мирянин, — вставил Фракасторо, — не в моей власти судить происходящее на соборе.
— Но вы соборный врач! — повысил голос легат, — и именно вы пользовали Мартелли, когда он испрашивал отпуск из Тридента для поправки здоровья.
— Епископ Фьезолесский стар, — сказал Фракасторо, чувствуя, как открывается под ногами пропасть.
— Меня не интересует его возраст! Я хочу знать, был ли он болен на самом деле?
Вопрос отнюдь не праздный. Многие прелаты, соскучившись бесцельным тридентским сидением, выезжали домой, ссылаясь на действительные и придуманные хвори и немощи.
— Епископ Фьезолесский действительно болен.
— Чем? — легат поднялся из кресла, и старый врач тоже вскочил на ноги. Секунду он молчал, глядя прямо в глаза собеседнику, а потом тихо проговорил:
— Учитель Гиппократ повелевает: “Что бы при лечении — а также без лечения — я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной”.
Он медленно произносил знакомые с детства слова клятвы, а в голове металась другая Гиппократова фраза — о безумном поведении: “Видения повелевают скакать, кидаться в колодцы, душить себя, ибо это кажется лучшим исходом и сулит всяческую пользу...” Действительно, что как не самоубийство совершает он сейчас?
Марчелло Червино не был пастырем, чрезмерно преуспевшим в науках, однако труды косского мудреца читал и потому вызов принял:
— В сочинениях Гиппократа можно найти и иное: “Должно быть благоразумным не только в том, чтобы молчать, но также и в остальной правильно устроенной жизни”, — губы кардинала
растянулись в улыбке, но за ней Фракасторо отчетливо разглядел мрачный взгляд того, от чьего имени говорил Червино, — неистового неаполитанца Караффы.
— Так меня учили... — начал Джироламо, но осекся под внимательным взглядом легата. Сочинения Пьетро Помпонацци, наставника Фракасторо, только что, здесь же на соборе, были осуждены за ересь, и конечно же сановитый инквизитор знал это.
Собор, медлительный во всем остальном, с редким единодушием обрушивал громы на медицину и особенно на анатомию. Отныне только палачу дозволяется расчленять человеческое тело. Из всех университетов одной лишь Сорбонне разрешено дважды в год проводить демонстрационные вскрытия, после чего профессор и все присутствующие должны купить себе отпущение грехов. Того, кто ослушается соборного постановления, ждет проклятие папы и отлучение от церкви. С этих пор само звание врача делает его владельца подозрительным в глазах церкви.
Мысли, торопясь, забились в мозгу: “Надо как-то обезопасить себя... Но чем? Расположением папы? Для Караффы это не преграда, с тем большим удовольствием отправит он в монастырскую темницу непокорного врачевателя. Уступить? В конце концов, когда на весах, с одной стороны, лежат традиции школы, а с другой — собственная жизнь...”
И тут, совсем неожиданно, в нем властно заговорила упрямая ломбардская кровь. Дьявол бы побрал, сколько можно изворачиваться и уступать?! Где-то должен быть предел. Хватит, баста!
— Я не могу сказать, чем болен Браччио Мартелли, — негромко произнес Фракасторо и сел. Кардинал, угадав его состояние и пытаясь сохранить хоть видимость приличия, тоже поспешно опустился в неудобное кресло. Он немного помолчал, давая непокорному возможность одуматься, а затем спросил:
— Чем же вас прельстил епископ Фьезолесский?
— Я не раскрываю ничьих тайн, — монотонно произнес Фракасторо, чувствуя себя так, словно первый допрос в святом трибунале уже начался.
Теперь он совершенно отвлеченно думал о своих работах, о недописанном медицинском трактате, в котором представлял науку о заразном начале гораздо полнее и строже, чем это можно было сделать в жестких рамках латинской поэмы. К тому же там говорилось не об одной, хотя бы и очень опасной, болезни, а описывал все известные науке моровые поветрия и давал наилучшие способы их лечения и предупреждения.
Потом взгляд случайно упал на очки, лежащие возле незаконченной записки, вспомнилось, как некогда занимался свойствами стекол, которые так прекрасно шлифуют мастера Венеции. В свое время он пытался с помощью лупы рассмотреть семена контагия, но не преуспел в этом занятии, пришел к неутешительному выводу, что контагий величиною подобен невидимым песчинкам Архимеда, и забросил занятия оптикой. А жаль, потому что там тоже можно встретить изящные и удивительные открытия. Если закрепить на тростинке стекло от очков и смотреть на него через другое, меньших размеров, то мельчайшие предметы и животные предстанут огромными и значительными. И тогда вульгарная платяная вошь окажется в чем-то схожей с кардиналом Марчелло Червино, который опять что-то говорит...
— Это похвально — беречь чужие тайны, — произнес легат, — так вы, пожалуй, откажетесь назвать даже болезнь кардинала Поля, хотя каждая болячка на его лице кричит о чесотке?
— Откажусь, — прошептал Фракасторо.
— Откажете мне? Духовному лицу, посланнику папы? Это вредное упорство. Боюсь, что вам все же придется заговорить.
— Монсеньор, когда я появился на свет, повивальная бабка решила, что ребенок родился мертвым. Я не закричал родившись, от меня не могли добиться ни единого звука и лишь потом заметили, что мои губы срослись друг с другом. Чтобы я заговорил, понадобился нож хирурга.
— У инквизиции тоже есть ножи, — заметил Червино.
— Мне семьдесят лет, я стар... — Фракасторо обреченно махнул рукой. И тут ему в голову пришла мысль, показавшаяся спасительной.
— Монсеньор, — медленно начал он, — добиваясь от меня подобного признания, подумали ли вы о последствиях? Ведь ваше здоровье тоже не вполне безупречно, что будет, если мир узнает о ваших недугах? Контагий гальской болезни передается лишь при плотском соитии, а духовный сан вы приняли в очень нежном возрасте. Вам будет нелегко оправдаться, если кто-нибудь обвинит вас в нарушении обета целомудренной жизни. Ведь вы сами стремитесь исправлять нравы духовенства...
Фракасторо замолчал, не закончив фразы. Он только сейчас понял, что грозить кардиналу не следовало, этим он ничего не добился, зато нажил опасного врага.
— Теперь вы понимаете, почему я храню врачебную тайну? — добавил он, пытаясь загладить ошибку.
Но кардинал, кажется, даже не слышал монолога старого врача. Его внимание привлекла неоконченная записка, и теперь он, придвинувшись к столу, внимательно читал ее.
— Что это? — спросил он наконец.
— Заключение о тридентском море, — неохотно ответил Фракасторо. — Кардинал Монте поручил мне написать этот небольшой труд.
— Ах, да! — воскликнул легат. — И что же? — он еще раз перелистал записку. — Морбилис! Чума! В Триденте чума, это же замечательно, то есть — ужасно!
“Морбилис — это корь, а не чума. Чума — морбис”, — хотел поправить Фракасторо, но промолчал.
— Здесь очень опасно оставаться, — улыбаясь, продолжал Червино. - Вы вовремя распознали болезнь, маэстро, я вам благодарен. Пожалуй, забудем то крохотное недоразумение, что произошло между нами...
Кардинал еще что-то говорил, а Джироламо отрешенно думал, что теперь его хотя бы некоторое время не тронут, потому что он нужен, а вернее, нужны его честное имя и авторитет.
По счастью, Червино скоро собрался уходить. Фракасторо проводил знатного гостя до выхода из дворца, где кардинала ждал паланкин. Лишь на улице он заметил, как изменилась погода: небо затянули тучи, моросил дождь. Над городом висела мутная белесая дымка.
— В Триденте очень нездоровый климат, отсюда необходимо срочно бежать, — сказал Червино, а потом со вкусом продекламировал:
Область Земли погрузилась
как будто в пучину, Скрылась из глаз в
ядовитых объятьях тумана.
Джироламо не сразу узнал свои собственные стихи.
Он поцеловал милостиво протянутую руку и вышел. Медленно поднялся по ступеням дворца и, волоча ноги, подошел к своему кабинету.
В комнате смежной с кабинетом он остановился. У дверей сидел человек, наполовину скрытый свисающей портьерой. Он сидел уже давно, Фракасторо, провожая гостя, краем глаза заметил сидящую фигуру, но решил, что это кто-то из окружения кардинала. Лишь сейчас врач разглядел посетителя. Сидящий был одет в мирской наряд, но опущенный взгляд и янтарные четки, струящиеся с нервных пальцев, выдавали лицо духовное. Человек поднял голову, и Фракасторо узнал его: Игнатий Лойола — основатель и генерал нового монашеского ордена! Откуда он взялся здесь, если всей Италии известно, что Игнатий неотлучно находится при папе? Видно, епископ Фьезолесский действительно допустил нечто небывалое, раз и инквизиция и иезуиты слетаются сюда, словно вороны на падаль, стремясь первыми нанести опальному прелату смертельный удар.
Но слышал ли Игнатий его разговор с кардиналом? Джироламо представил, как повторяется тягостная сцена допроса, и его охватил холодный ужас. Видимо, Лойола угадал мысли старика, потому что на его лице появилась улыбка, напомнившая дни, когда первый иезуит был блестящим офицером, выбиравшим себе любовниц из принцесс королевской крови.
— Не беспокойтесь, маэстро, — сказал он, — у почтенного епископа есть слуги, и от любого из них за десять сольдо можно узнать тайну, столь ревностно оберегаемую вами.
— Тогда зачем же... — хрипло начал Фракасторо.
— Человек слаб и немощен, — произнес Лойола. — У меня болят ноги, перебитые при обороне Пампелуны. Нет ли у вас какой-нибудь мази?
5. MEDICO MEDICUM
Homo homini lupus est, medico
medicum lupissimus.
Paracelsus
(Человек человеку волк,
врач врачу волчище.)
Парацельс
Дважды в год, весной и осенью, во Франкфурте открывалась большая книжная ярмарка. Фробен начинал распродажу книг, и туда же, во Франкфурт, везли свои издания типографы Венеции и Лиона, издатели Парижа и Роттердама. И хотя ни один законопослушный католик не должен покупать и читать вредных немецких книг, но на ярмарке у Фробена это забывалось. Дважды в год книготорговцы всех стран развозили контрабандой по Европе яд образования.
Разумеется, Пьер Помье — архиепископ Вьеннский — прекрасно знал, как неодобрительно смотрит церковь на франкфуртскую торговлю, но что не позволено быку, то позволено Юпитеру — дважды в год посланец архиепископа отправлялся в логово протестантов. И конечно же покупал книги не только для своего господина, но и для его личного врача, которому Пьер Помье особо покровительствовал.
На этот раз книг оказалось столько, что их пришлось упаковать в два ящика. В первом лежали худосочные апологии, продолжающие бесконечный спор между арабистами и галенистами, астрологический календарь на 1544 год, выпущенный во Флоренции, и несколько богословских брошюр, большей частью анонимных.
Во втором ящике хранилось три фолианта. Первый —прекрасно изданный Фробеном Гиппократ. Эту книгу Мигель мечтал приобрести уже три года, и вот — она у него. Мигель раскрыл том, но тут же захлопнул — Гиппократ не любит суеты.
Следующая книга оставила его в недоумении. Странный том приехал из далекой Польши: фолиант — не фолиант, во всяком случае, формат большой да и цена тоже. Вряд ли что ценное может оказаться в сарматских сочинениях, надо будет сказать, чтобы впредь ему такого не привозили.
Мигель еще раз перечитал заголовок: “Об обращении небесных сфер” — автор Николай Коперник. Мигель на мгновение задумался, и в памяти тут же всплыли названия других книг этого автора. Обстоятельные медицинские трактаты, достойные пера Беды Достопочтенного, с важностью повторяющие арабские бредни о сварении или несварении чего-то с помощью сиропов и мазей. В медицине польскому канонику не удалось сказать своего слова, и теперь он, значит, решил заняться астрологией. Во всяком случае, это может оказаться забавным. Он сегодня же, перед сном, пролистает новый опус Коперника. Вот только быстренько взглянет, что еще осталось на дне ящика.
Последний том оказался настоящим великаном. Его переплет из дубовых досок, обитых роскошной тисненой кожей, застегнут на хитроумный медный замочек. Замок не желал поддаваться. Пытаясь открыть его, Мигель сломал ноготь. Наконец петелька соскочила, и дубовые дверцы фолианта, изукрашенные тиснеными изображениями библейских мудрецов и девяти муз, распахнулись.
У Мигеля перехватило дыхание. Как живой смотрел на него с листа старый друг — Андрей Везалий. Андрей стоял у секционного стола, повернувшись в пол-оборота, и указывал на отлично отпрепарированную человеческую руку. Казалось, он говорит в эту минуту: “Как видите, пальцы все же двигают двадцать восемь мускулов, и я искренне опечален, что утверждение Галена в данном случае расходится с истиной”. А в глазах у Андрея, как всегда, дрожат такие знакомые искорки лукавого веселья.
Мигель поспешно перелистал страницы, перевернувшиеся вместе с доской. И снова, на этот раз с фронтисписа книги, на него глянул Андрей. “Андрея Везалия Брюссельца, медика божественного императора Карла Пятого, семь книг о строении человеческого тела”. Одну за другой Мигель перелистывал хрустящие страницы, пробегал взглядом по строчкам. Вначале, как и положено, посвящение Карлу, но даже здесь Андрей вместо того, чтобы восхвалять императора, говорит о медицине, а вернее, о врачах, об их долге, которым они столько лет пренебрегали:
“После готского опустошения даже наиболее одаренные из медиков стали гнушаться оперированием, избегать беспокойств, связанных с подлинной медициной, и хотя не уменьшили своего корыстолюбия и горделивости, но по сравнению со старыми медиками быстро выродились, ибо предоставляли наблюдение за режимом больных — сторожам, составление лекарств — аптекарям, а оперирование — цирюльникам. Этому обстоятельству мы обязаны тем, что священнейшая наука терпит унижения от многих попреков, которыми обыкновенно забрасывают врачей. Потому следует всячески внушать вновь вступающим в наше искусство молодым медикам, чтобы они презирали перешептывания физиков (да простит их бог), а следуя настоятельным требованиям Природы, прилагали к лечению собственную руку”.
— Так их! — азартно шептал Мигель. — Молодец! Вот уж от кого не ожидал: Андрей Везалий, прежде покорно склонявший голову перед словом признанных писателей, называет наших доблестных физиков сороками. Значит, и тебя допекло их книжное всезнайство!
“Потому и я, — летели перед глазами строки, — побуждаемый примером превосходных мужей, вознамерился достичь если не большего совершенства, чем у древних докторов, то, во всяком случае, хоть равной степени развития. Но мои занятия никогда не привели бы к успеху, если бы во время пребывания в Париже я не приложил к этому делу собственных рук, а удовольствовался наблюдением мимоходом показанных безграмотными цирюльниками нескольких внутренностей на одном-двух публичных вскрытиях”.
Да, в Париже они изрезали немало мертвых тел, выкраденных на кладбищах. Правда, Мигель лишь однажды осмелился принять участие в рискованном ночном походе на погост; впоследствии Везалий, как правило, отправлялся за добычей вдвоем со студентом Матеусом Терминусом, но на тайные вскрытия обязательно звали Мигеля. Именно там они сделали свои первые наблюдения и усомнились в правоте Галена. Особенно трудно было Везалию, преклонявшемуся перед именем пер-гамского старца; но истина оказалась выше авторитета, и сегодня Андрей прямо пишет:
“Нам стало ясно из внимательного чтения Галена, что сам он никогда не вскрывал тела недавно умершего человека”.
Книги, наваленные на столе, мешали Мигелю, он, не глядя, спихнул их на пол. Весь стол заняла громада везальевского тома. Мигель двумя руками перекладывал огромные листы (без малого их оказалось семьсот), прочитывал набранные курсивом сноски, примечания и обозначения тем, подолгу рассматривал гравюры, исполненные одним из лучших художников Италии — Стефаном Калькаром.
Какая бездна таланта вложена в эту книгу, но вдвое больше потрачено труда — тяжелого и порой опасного! Сотни вскрытий, а ведь любая царапина во время исследования может стоить анатому жизни. Да и вообще, как он сумел получить разрешение церкви на эту работу? Сколько денег истратил на панихиды по казненным, на взятки и подарки святым отцам! И сколько при этом нажил смертельных врагов и в церкви, и среди своих товарищей докторов.
Внезапно Мигель до ужаса зримо представил, что ждет впереди Андрея. Клевета, доносы, холодное внимание инквизиции и закономерный печальный конец.
Мигель с грохотом захлопнул книгу, открыл ее с конца. Там должен быть индекс. Скорее узнать, что пишет Андрей о душе, ведь именно здесь легче всего найти ересь. Хотя, кажется, в этом вопросе осторожность не изменила Везалию: всего четыре пункта, с виду вполне безобидных, — где изготовляется животная душа; как животная душа движется по сосудам; движение влаги сердца приводит в движение душу; сердце — источник жизненного духа. Все это пребывает в согласии с любезным сердцу Аристотелем. Андрей остался прежним, он принимает на веру, что не может исследовать ножом.
Мигель открыл книгу на том месте, где говорилось о сердце и душе. Для этого опять пришлось встать и перекладывать бумажные пласты двумя руками. Первое, что он увидел, — название темы: “Медику надо размышлять о свойствах и местопребывании души”.
“Я совсем воздержусь от рассуждения о видах души и об их вместилищах, — Мигелю казалось, что он слышит звонкий, порой срывающийся голос Андрея, — дабы не натолкнуться на какого-нибудь цензора ереси, потому что в настоящее время, особенно у наших соотечественников, встретишь самых истинных судей по вопросам религии, которые, лишь только услышат, что кто-либо, занимаясь вскрытиями тел, пускается в рассуждения о душе, — тут же заключают, что он сомневается в вере и, неизвестно в чем, колеблется касательно бессмертия души. Причем они не принимают во внимание, что медикам (если только они не хотят браться за науку необдуманно) необходимо размышлять о тех способностях, которые нами управляют, а кроме того и больше всего, каково вещество и сущность души...”
— Ну вот, — пробормотал Мигель, — остерегся, называется! И о душе ничего не сказал, и инквизицию обидел. Припомнят они тебе это, дай срок, и насмешки над схоластами, твердящими, что из сезамовидной косточки в день Страшного суда воссоздастся человек, тоже припомнят, и еще многое.
(Продолжение следует.)
Читайте в любое время