Портал создан при поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

НИЛЬС БОР

Д. ДАНИН

Наука и жизнь // Иллюстрации
Наука и жизнь // Иллюстрации
Наука и жизнь // Иллюстрации

     (Продолжение. Начало см. «Наука, и жизнь» № 12, 1970 г., и №№ 1, 2, 5. 6,‘7, 1971 г.)


     Накануне решения

     ПРИСУТСТВУЮЩИЙ ОТСУТСТВУЕТ

     Возвращение из Англии осенью 12-го года сделалось для него житейски памятным рубежом. Кончилась уже ставшая постылой свобода одиночества в чужом краю. Одновременно подошли к концу холостяцкое прозябание, и заграничная стажировка предыстория житья-бытья на земле, и предыстория научной карьеры.

     И в тот же час скачком возросла его взрослость.

     Теперь у него был личный адрес в Датском королевстве Копенгаген, Сент-Якобсгаде, 3.

     Теперь у него была должность в Копенгагенском университете ассистент профессора Кнудсена.

     Мать, тетя Ханна, брат Харальд, и сестра Дженни радовались переменам в его жизни.

     Правда, сперва эту радость омрачила явная несправедливость, совершившаяся в университете по отношению к их Нильсу. (Он продолжал оставаться пожизненной собственностью семьи - достопримечательностью, принадлежавшей им всем; особые, и безраздельные права Маргарет тут ничего не меняли.) Видно, как с молчаливой беспомощностью огорчилась фру Эллен, как шумно вознегодовала Ханна Адлер, как с нервической настойчивостью заговорила о чьих-то кознях фрекен Дженни, и, как взорвался каскадом насмешек над университетскими боссами д-р Харальд Бор, когда стало известно, что они, эти боссы, почему-то лишили Нильса штатного места лектора. Другими словами, не дали ему доцентуры.

     Почему это произошло – обстоятельно никем не рассказано. В недобрую преднамеренность, однако, не верится. Университет чтил память профессора Кристиана Бора. Там считали «своими» обоих его сыновей. Помнили, как блистательно прошла докторская защита сначала у младшего, потом у старшего. И верили в будущее Нильса. Уж не молва ли о непонятности его диссертации, пущенная профессором Кристиансеном в похвалу ее уникальности, теперь, через год с лишним, заставила факультетских вождей заранее усомниться в удобопонятности лекций Бора-физика?

     Но, что гадать? Так или иначе, а вернувшегося из Англии д-ра Нильса Бора не сделали доцентом по - мой гуманной методе у него не могло возникнуть ни обидных чувств, ни претензий, потому, что вовсе не в его кандидатуре было тут дело - просто университет упразднил с той осени штатное место доцента. По крайней мере на год. Может быть, просто по соображениям экономии? (Копенгагенский университет, и вправду был небогат.)

     А занимал это место в течение года Мартин Кнудсен тот единственный датский физик, который прошлой осенью удостоился приглашения на I Сольвеевский конгресс. Столь высокая честь была им заслужена благодаря тонким экспериментам с веществом в сверхразреженном состоянии (1909). А возможно, еще, и тем, что в молодости - был же он ровесником Резерфорда - Кнудсен стал одним из учредителей Международного совета по изучению морей, и океанов (1899). В Брюсселе он делал дискуссионный доклад «Кинетическая теория, и экспериментальные свойства идеальных газов». Словом, был он фигурой заметно большего масштаба, чем Кристиансен. И если, по признанию самого Бора, он ничего не слышал о Кнудсене в свои студенческие годы, то разве лишь потому, что тот работал в лаборатории Политехнического института, а в университетских стенах появился, когда Бор уже уехал в Англию. Только теперь, после ухода в отставку семидесятилетнего Кристиансена, сумел Мартин Кнудсен сделаться профессором Копенгагенского университета. Молодому Бору, в свой черед, предстояло занять освободившуюся вакансию доцента. Однако довольствоваться пришлось более скромной ролью.

     Он не был бы удручен случившимся, когда бы обязанности ассистента профессора оставляли ему больше времени для собственных уединенных занятий. Но ассистентское время перемалывалось в лаборатории. Безжалостно, и рутинно:

     «целыми днями я возился с экспериментами по изучению трения в газах при сверхнизких температурах». Возможно, эти «сверхнизкие температуры» были оговоркой в его устном рассказе историкам, а на самом деле он помогал Кнудсену в опытах со сверхнизкими давлениями. Но, какое имело значение, на, что уходило время, если уходило оно не на то, чем знобило тогда его мысль? I

     ...Вообще-то его привлекало в физике все равно - скромные опыты, и большие идеи.

     В молодости, как, и позже, она была для него втайне не столько профессией, сколько занятием ума. Не столько академической дисциплиной, сколько философией мира. (Он, северянин, годился бы для южных сандалий, и эллинского хитона - для платоновского сада Акадэма, и аристотелевского Лицея.) И малое, и большое в его глазах одинаково выражало устройство природы. А это его, и занимало - устройство природы, и устройство нашего знания. Природа была для него едина. И физика была едина.

     Оттого-то в Кембридже сильнее разочарований оказалось наслаждение, с, каким внимал он виртуозной лекции Дж. Дж. о хитростях полета гольф-мяча. Точно оправдываясь, он тогда просил Харальда понять его «Ты ведь знаешь, я немножко одержим такими вещами». А в Манчестере этой своей одержимостью видимыми пустяками он однажды увлек Резерфорда, рассказав ему о маленьком опыте копенгагенского профессора Прнтца свеча в фонаре - фонарь на нитке - перерезается нитка - падает фонарь - гаснет свеча. Отчего она гаснет? (Сперва виноватость в улыбке «Я отнимаю у вас время»; потом счастливая синева понимания в глазах «Когда перерезается нить, выключается тяготение фонарь свободно надает - в невесомости прекращается циркуляция воздуха - пламя умирает.») Такой бескорыстный энтузиазм был в его рассказе, что по горло занятый Резерфорд, бросив дела, пустился проверять наблюдение Притца, и объяснение Бора.

     И, уж конечно, став ассистентом Мартина Кнудсена, молодой Бор самоотреченно отдался бы, и низким давлениям, и низким температурам, если бы с отъездом из Манчестера кончился, и приступ его манчестерской сосредоточенности. Но Памятная записка кончалась не точкой, а троеточием. Приступ продолжался. И если не сразу, то очень скоро в его ассистентском рабочем дне самой желанной сделалась минута, когда этот день оставался позади. (Вероятно, худшее, что может случиться с ассистентом!)

     Он покидал лабораторию поспешно - легким шагом. И видно было со стороны главное содержание, и притяжение дня ждет этого человека впереди. Старые улочки университетского квартала послушно выносили его на многолюдный простор столичных магистралей, где ветры с Орёзунда становились в ранних сумерках все свежее день это дня, осень неостановимо вползала в зиму. После годовой отлучки ему правилось шагать по Копенгагену, хотя это был, разумеется, не самый быстрый способ добраться наконец до Якобсгаде. Путь до Маргарет, и до письменного стола отнимал двадцать - тридцать минут - это зависело от выбора маршрута. Иногда он шел по длинной, и неширокой Бредгаде, обставленной солидными зданиями. Мимо Хирургической академии, мимо квартиры, и лаборатории покойного отца, где незримо дежурила, и неслышно окликала его призывными голосами недавняя юность. А иногда он шел по мечтательно-просторной, обсаженной высокими деревьями Блегдамсвей. Мимо краспо69

     кирпичной кирки, мимо облетающих рощ, и даже в ноябре зеленеющих безлюдных полян Фелледпарка, где тоже незримо дежурило и, может быть, уже окликало его призывными голосами близкое будущее меньше чем через десять лет там предстояло вырасти его знаменитому институту.

     Но где бы ни шел он тогда - какой бы маршрут до Сент-Якобсгаде ни выбирали его ноги, и его ненасытная привязанность к Копенгагену, - любые голоса из прошлого, и грядущего терялись в переполнявшей его музыке настоящего. Никому не слышной, кроме Маргарет. Слишком уж красиво прозвучит это была музыка любви, и музыка мысли. Но это была музыка любви, и музыка мысли - ничего не поделаешь. (Обрадуемся редкому случаю, когда такая красивая метафора совершенно точна.)

     Маргарет, и письменный стол.

     Письменный стол, за который - после недавней первой репетиции в Кембридже - она все уверенней усаживалась писать под его медлительную диктовку. И ту неслышную посторонним музыку услышал со временем Эйнштейн - по крайней мере добрую ее половину. «Это высшая музыкальность в области теоретической мысли» - так сказал он о том, что Бор вышагивал, а Маргарет записывала тогда.

     ...Наступало утро, и он снова отправлялся туда, где высилась громада Фруе Кирке. И утренний шаг его бывал уже только озабоченным, а не легким. В университете ждало его, кроме лаборатории, еще одно отвлечение от главного притяжения дня.

     Ему не досталась должность доцента. Однако он не лишен был прав доцента с ныне забытой приставкой «приват» он мог читать лекции на избранную тему, как лектор вне штата. Это сулило добавку к ассистентскому жалованью. И это полезно было для самоутверждения в университетских стенах. Университет становился теперь его судьбой. Неминуемое профессорство ждало его впереди. И неисчислимые лекционные курсы. И он решил испытать себя на кафедре сразу. Да это, и отвечало его потребности, пока еще сполна не осознанной, - убеждать, и учительствовать.

     Он выбрал непродолжительный курс. Отвлечение, хотя, и приятное, не должно было оказаться слишком затяжным. И как всегда, он остался верен себе нашел углубленную тему, и совсем нестандартную - «Механические основы термодинамики»

     Во всем его тянуло к прояснению основ.

     Сохранилась рукопись того курса. Видимо, конспективная - 76 страниц датского текста. И, кажется, дебют приват-доцента Бора вполне удался. Леон Розенфельд, и Эрик Рюдингер нашли письмо от одной из его тогдашних слушательниц:

     «Я восхищалась ясностью, и сжатостью в расположении трудного материала Ваших лекций, и прекрасным стилем Вашего изложения»

     Если бы еще этот успех не стоил ему труда, и времени! Впрочем, за кафедрой, как, и за лабораторным столом, труд был не в счет. Он скупился только на сосредоточенность - ее растрата приводила к растрате времени. А временем нельзя было одолжиться нигде, и ни у кого. Он ревновал к уходящему времени.

     Из-за того ли, что стояла осень, превращавшаяся в предзимье, время уходило с немилосердной наглядностью. Просто видно было, как оно уходило обрамленные утренней, и вечерней зарей, дни таяли, как свеча в присловье - с двух концов. И с такою же наглядностью таял год - тысяча девятьсот двенадцатый. И, конечно, снова должно было повториться то, что уже случилось в Кембридже год назад, а потом в Манчестере. На Фри Скул лэйн он подошел к Томсону, и попросил освободить его от экспериментов. В университете Виктории он подошел к Резерфорду, и отпросился на чисто теоретические занятия. Теперь, в преддверии рождественских каникул - заключительная лекция его двухмесячного курса приходилась на 18 декабря, - он подошел в лаборатории к Мартину Кнудсену, и с той же тихой непреклонностью сказал:

     - Пожалуй, лучше бы мне оставить это.

     Маленький Кнудсен -, но просторный лоб, и холеные усы, и энергическая повадка - выслушал своего ассистента, поневоле глядя снизу-вверх ассистент был чуть не на голову выше. И, очевидно, тотчас покорился тому, что всех покоряло в Боре чистоте намерений без лукавства, и гипнотизирующей убежденности. Сверх того, он выслушал Бора с облегчением. Бор сказал о нем однажды «В Кнудсене было нечто замечательное». Сознавал ли, и Кнудсен --тогда, а не позже, - какого помощника послал ему случай? Да или нет, но иметь помощником гения обременительно. И хорошо лишь при одном непременном условии - если этот гений не одержим собственными замыслами. А Кнудсен не мог не почувствовать с первого дня, что его ассистент, присутствуя, в действительности отсутствует. И он согласился лучше Бора, и вправду предоставить самому себе.

     Как он выразил свое согласие - неизвестно. Но боровская фраза - «лучше мне оставить это» - не выдумана. Она из беседы Бора с историками. Не вдаваясь в подробности, он резюмировал:

     «Я уехал за город вместе с моей женой, и там мы писали очень длинную статью о разных вещах»

     «Я ДОЛЖЕН ПОТОРАПЛИВАТЬСЯ»

     Суть в том, что копенгагенская осень 12-го года стала важным рубежом только в его жизнеустройстве. Или-торжественней - в его благоустройстве на датской земле. Но она, эта осень, не обозначила никакого рубежа в жизни его духа.

     «Разные вещи» были прежние вещи.

     ...На столе в деревенском пансионе лежали вкривь, и вкось семь полос манчестерской Памятной записки. И были они, как переплетающиеся корни живого дерева. Оно росло. Рождались, и шелестели под рукою Маргарет листы новой рукописи - как листья на первых ветвях. Про того, кому удается вырастить нечто живое, и плодоносящее там, где другим это не удается, в Англии говаривали «У него зеленый палец». У Бора был «зеленый палец». Он сам чувствовал это. Но, когда завяжутся плоды на его дереве, не знал.

     Сначала чудилось, что вот-вот. Еще задолго до бегства в деревню, 4 ноября 12-го года, он написал Резерфорду из Копенгагена «Я добился некоторого успеха.» В черновике сохранилось уточнение «маленького». Но, перебеляя письмо, он зачеркнул это слово. Оно противоречило оптимистическому заверению «надеюсь, что смогу закончить статью в течение нескольких недель». В таком умонастроении он, и стремился за город - подальше от университета. Он доверялся - теперь уже безгласной - мудрости покойного отца, когда-то повелевшего ему отправиться в Нёрумгор - писать работу на золотую медаль, а потом в Виссенбьерг - выращивать магистерское сочинение, и докторскую диссертацию.

     Он объяснил Резерфорду, на, что ему понадобятся несколько недель:

     «Я встретился в процессе вычислений с серьезными затруднениями, возникающими из-за неустойчивости рассматриваемых систем.»

     Это были те же системы положительное ядро плюс отрицательные электроны.

     Это была все та же заколдованная неустойчивость планетарной модели. Но ему еще думалось, что его неклассической гипотезы-той, что обездолила бы в макромире танцовщицу на льду, - будет достаточно для победы над неустойчивостью резерфордовского атома. Он не ощущал разницы между прежней работой над диссертацией, и нынешней работой над этой статьей. Меж тем там он ставил проблемы, а здесь - решал! И не мог он догадываться - об этом никто никогда не догадывается, - что ему не обойтись без нового озарения. А озарение не планируется. Ему еще думалось нужен лишь сосредоточенный труд, прессующий время. Одиночество с Маргарет, и ничего другого.

     Резерфорд повторил ему в ответном письме, 11 ноября, свой вопиюще анти-резерфордовский совет «Не спешите.» И даже пояснил, почему нет причин для спешки «мне сдается, что едва ли кто-нибудь еще работает над этой проблематикой»

     Резерфорд не подозревал, как глубоко ошибался.

     Рыться в текущей литературе -, а текущая, она ведь, и утекающая - у него не было досуга. Охоты-тоже. (В общем-то, как у всех одержимых исследователей, переобремененных собственными исканиями.) И он продолжал еще жить под впечатлением встречи с «континентальными физиками» прошлой осенью в Брюсселе. За минувший с той поры год датчанин был единственным, кто прямо на его глазах утруждал свою голову размышлениями о реальных причинах вещей. Прямо на его глазах, и неотступно! Оттого-то, пожалуй, одного Бора он, и стал принимать всерьез, когда возвращался мыслью к теоретической судьбе своего атома - к надеждам на его квантовое обоснование. Раз никто другой в поле его зрения не попадался, значит, вероятно, и не существовал. Это был, как бы экспериментальный подход к бегущей истории знания. Простейший подход, но не самый надежный.

     И у Бора, по молодости лет еще более одержимого, недоставало времени на текущую, и утекающую периодику. Он не знал тогда даже о первой попытке Артура Хааза обручить с квантовой теорией томсоновский атом. И о такой же попытке А. Шидлоффа не знал. Для этого нужно было полистать немецкий журнал по радиоактивности за 1910 год, и «Анналы физики» за 1911-й. И уже вовсе не могли дотянуться его руки до журнала нефизического - до «Ежемесячных записок Королевского Астрономического общества». Великобритании. А там на протяжении целого года печаталась серия прелюбопытнейших статей, прямо относящихся к делу.

     Астрофизик из кембриджского Тринити-колледжа Дж. В. Никольсон - одним из первых на Земле - пытался услышать, что говорят о внутреннем устройстве атомов звезды, и туманности. И для того, чтобы понять услышанное, он пробовал соединить планковские кванты уже не с томсоновской моделью (безнадежно устаревшей), а с резерфордовской (классически невозможной). Точнее, с сатурнианским атомом Нагаоки.

     А его встретило молчание. Следовало бы сказать, поразительное молчание, если бы оно не было обычным. Даже в нашем веке отважного естествознания. Это потому, что врожденная логичность свойственна самой науке, но совсем не ее истории.

     Голос молодого астрофизика прозвучал на протяжении года четырежды. Однако ни в Англии, ни на континенте он не возбудил достойного эха. Но всего примечательней, что первая статья тридцатилетнего Никольсона появилась, как раз в те дни, когда в Брюсселе заседал I конгресс Сольвея, и стареющий Гендрик Антон Лоренц произносил вещие слова:

     «Вполне вероятно, что, пока происходит коллегиальное обсуждение поставленной проблемы, какой-нибудь мыслитель в уединенном уголке мира уже дошел до ее решения»

     Правда, Кембридж не был уединенным уголком мира, а Никольсон - мыслителем, и он не дошел до решения. Тем не менее слова Лоренца были вещими. В них выразился не экспериментальный, а иной подход к бегущей истории интуитивный, на разумные подробности неразложимый. И потому еще более простой. И более надежный. Стареющий ветеран чувствовал кто-то уже в пути. И дойдет, если окажется мыслителем!

     Вторая статья тридцатилетнего Никольсона появилась через месяц - в декабре 11-го года, когда двадцатишестилетний датчанин шагал по тому же зимнему Кембриджу, обдумывая будущий переезд в Манчестер.

     Третья появилась в июне 12-го года, когда идеи боровской Памятной записки уже просились на бумагу.

     Четвертая - в августе, когда Резерфорд, пока еще устно, советовал Бору на прощание «Не спешите.»

     А Бор спешил. Ничего не зная о Никольсоне, и о других, уже собравшихся в дорогу, спешил! И, кроме озноба понимания, его гнало вперед лоренцовское чувство истории. Точно был он тогда в Брюсселе, слышал голландца, и поверил в его прогноз. И даже уехал, словно бы нарочно, в уединенный уголок, чтобы уж сполна оправдалось предчувствие Лоренца.

     ...Когда в ноябре 1962 года к нему пришли историки, вечно жаждущие документальных подробностей, Бор уже не мог вспомнить, при, каких обстоятельствах полвека назад он впервые узнал о работах кембриджского астрофизика. И о самом Никольсоне не рассказал ничего. Очевидно, они ни разу не писали друг другу в архивах обоих нет никаких указаний на это. Случай, невидимому, ни разу не сводил их в личном общении. Ни тогда, ни позже, хотя Никольсон тоже прожил долгую жизнь. Но, к слову сказать, была она не слишком счастливой он умер в 1955 году, в Оксфорде, проведя последние двадцать пять лет в отставке - болезнь заставила его рано устраниться от академических дел. И наверняка он всегда сознавал, что останется в памяти идущих следом не своими работами, а только ссылками на них в исторической Трилогии боровских статей 13-го года.

     То, чего не сохранила память Бора, могли сохранить его письма. Однако в ту осень, и зиму ему незачем, и некому было писать сугубо личные - дневниковые - письма, как он это делал в Манчестере. С Маргарет он не разлучался, а Харальд, и мать жили в пределах досягаемости по телефону. И вот оттого, что ему было тогда хорошо, через пятьдесят лет стало плохо историкам.

     В беседах с фру Маргарет зимой 1963 года Томас Кун, и Леон Розенфельд захотели педеля за педелей восстановить ход работы Бора над его Трилогией. И все шло на лад, пока они реставрировали манчестерское лето 12-го года.

     Фру Бор (просматривая оригиналы старых писем на датском). Он встретился с трудностями. Двумя днями позже пишет, что дело снова пошло лучше.

     Томас Кун. Не говорит ли он чего-нибудь, что намекало бы на природу его тогдашних затруднений?

     Фру Бор. Хорошо, я попытаюсь найти. Думаю, что есть письма наверху. Вот 5 июля он пишет. Потом 11-го. Потом 22-го. Потом, после посещения Резерфорда в сентябре тысяча девятьсот тринадцатого, более чем год спустя, он пишет мне в Лунд.

     Томас Кун. Это ужасающий прыжок от июля 12-го года к сентябрю 13-го!

     Фру Бор (виновато улыбаясь своим прекрасным воспоминаниям). Да, но вы понимаете - нет писем!

     Сколько искреннего огорчения было в этих непроизвольно вырвавшихся словах историка - «ужасающий прыжок»! И все-таки одно письмо нашлось. И чуть осветился хотя бы один послеманчестерский этап в тех трудных поисках правды атома. Снова-только промежуточный, однако немаловажный. Желанный документ с точно обозначенной датой - 23 декабря 12-го года - нашелся не в архиве фру Маргарет, а в маленькой пачке сохранившихся писем Нильса Харальду.

     Собственно, это было даже не письмо всего лишь открытка, да к тому же только поздравительная - к рождеству. (Со временем, и поздравительные открытки вдруг становятся документами истории!) Отчитав 18 декабря последнюю лекцию, и сказав Кнудсену - «Пожалуй лучше бы мне оставить это», - Бор оставил лабораторию действительно сразу. А в уединении сельского пансиона тех времен он, к счастью, не мог снять трубки, запросто соединиться с материнским домом на Бредгаде, и попросить к телефону Харальда. И потому на той поздравительной открытке появились три постскриптума, как в разговоре «Ах да, я же совсем забыл сказать тебе главное.» И в первом из этих постскриптумов возникло наконец имя Никольсона.

     Мельчайшим почерком, чтобы хватило места, Бор написал:

     Р. S. Хотя это не очень-то подходит для рождественской открытки, один из нас хотел бы заметить, что; как ему думается, теория Никольсона не несовместима с его собственной.

     Такое замысловатое начало, с привкусом шутливости, выдавало его отличное, или, лучше сказать, исправившееся настроение почудилась беда, да вот миновала!

     Одна эта фраза многое прояснила. Стало очевидно, что со статьями Никольсона он познакомился до отъезда за город. И тогда же обсуждал их с Харальдом он ведь пишет о них, как о чем-то уже известном им обоим. Еще точнее, это произошло совсем незадолго до отъезда, и потому разобраться в них досконально дома он не успел. Критическое понимание пришло уже в пансионе.

     Кстати, не ускорило ли знакомство с работами англичанина само решение Бора бросить лабораторные занятия? Ведь тогда, в середине декабря, вдруг воочию открылось то, что прежде лишь предчувствовалось он не один в пути, он участник международного марафона! Надо прибавить шаг. И это сознание, что он, спешащий, все-таки слишком медлит, с тех пор уже не оставляло его до конца работы. Через несколько недель он написал одному шведскому другу-физику:

     «Проблема крайне злободневна; боюсь, я должен поторапливаться, если хочу, чтобы мои результаты оказались новыми, когда я к ним приду.»

     Однако несравненно драматичней была иная тревога, охватившая его тогда. С этой тревогой в душе уже нельзя было успешно работать. От нее нужно было или освободиться, или. Это второе «пли» не произносилось вслух - оно заключало в себе невозможный выбор или признать несостоятельность своих построений, и все начинать сначала!

     НИКОЛЬСОН И БОР

     Едва заглянув в статьи англичанина, он сразу увидел Никольсону пришлось покуситься на классическую механику в том же пункте, что, и ему, Бору.

     Для того, чтобы понять важные черты в поведении атомов звезд, и туманностей, Никольсон тоже вынужден был ограничить свободу вращений электронных колец вокруг атомных ядер. Да, электроны, и у Никольсона объединялись в кольца. Он тоже на новый лад развил эту схему, придуманную еще Дж. Дж. для своего атома-кекса. И Никольсон тоже довел бы до отчаяния микротанцовщицу на льду раз уж взятым разгоном обеспечила себе, какую-то энергию движения, изволь почему-то вертеться с одной-единственной частотой.

     Короче, у Никольсона тоже, вопреки классике, для каждой энергии движения электронов была своя частота - своя орбита - свой размер атома. И еще прозрачней, чем в Памятной записке Бора, проявлялась связь такой конструкции с квантами Планка величина, характеризующая вращение электронных колец, изменялась в атоме только на целый квант действия - пунктирно, а не плавно. Лишь такие орбиты, и были реальны по Никольсону, для которых эта физическая величина равнялась либо постоянной Планка - h, либо - 2h, 3h, 411. С простой закономерностью возникала в атоме прерывистая череда электронных колец.

     Позднее -, но не по следу Никольсона, а по следу боровской Трилогии 13-го года - физики начали для краткости говорить о «квантовании вращений». Так еще до этого - по следу Планка - они начали говорить о «квантовании энергии». Так в свое время древние греки, поверив в дробимость материи на неделимые атомы, вправе были бы, по следу Демокрита, говорить о «квантовании вещества». Все это был, в сущности, единый круг идей об устройстве природы. Бору своей Трилогией предстояло замкнуть его, с тем, чтобы еще через десять лет стать во главе тех, кто вышел из этого круга на простор иных, на сей раз уже, и впрямь небывалых, представлений о мире. И начать новый круг, еще, и сегодня не замкнутый историей.

     Тогда, читая англичанина, Бор мог яснее осмыслить собственную манчестерскую гипотезу. Главное у них обоих, казалось бы, совпадало.

     В тот декабрьский день, когда он обнаружил это, ему бы взволнованно позвонить Харальду:

     - Послушай, если два человека совершенно независимо друг от друга приходят к одной, и той же гипотезе, разве не возрастают шансы на ее истинность?

     - Конечно. И притом в квадрате! - не затрудняясь, сострил бы Харальд. - А что случилось?

     И ему бы с воодушевлением рассказать по телефону, что именно случилось, забыв о таком пустяке, как безусловное крушение его приоритета (если, разумеется, они оба, он, и Никольсон, действительно нащупали правду атома).

     Но он испытал не воодушевление. Любую смену чувств - беспокойство, смятенность, разочарование, только не воодушевление. Леон Розенфельд, -, а он-то, и обнаружил на рождественской открытке самое раннее упоминание Бора о никольсоновских статьях, - вероятно, всего точнее сказал о его тогдашнем состоянии «Он был повергнут в замешательство»

     Отчего же?

     Неужто все-таки тоска по приоритету, такая распространенная в науке, сжала, и его великодушное сердце? Но всего только в минувшем апреле он так легко, как этого никогда не делают честолюбцы, послушался Резерфорда, и не стал публиковать свои пионерские соображения о законе Атомного номера, и законе Радиоактивных смещений в таблице Менделеева. Победительное, и вдохновляющее удовлетворение дало ему само сознание, что он понял еще не понятое никем, и сумел сказать новое слово знатокам. И это не пробудило гордыни. Напротив, он даже изумлялся, как такое очевидное слово не было сказано другими. И, стало быть, вполне готов был к тому, что другие вот-вот его произнесут. И все-таки не испросил согласия Резерфорда даже на короткое письмо в «Nature», чтобы хоть застолбить за собою тот золотоносный участок.

     Так неужели он изменился с весны?!

     Естественно, ему хотелось, чтобы оказались новыми его результаты, «когда он к ним придет». Если уже в одном этом-тоска по приоритету, то, право же, природа не придумала для ищущего человечества ничего лучшего. Не новые результаты – пере открытие открытого - понимание уже понятого - что за цель для пустившегося в дорогу?! Таким ключом не заводится мысль. Сама жизнь не заводится. И притязания честолюбия тут еще ни при чем. Они заявляют о себе, когда сверх новизны результатов ищущему начинает хотеться иной награды за них, чем сама эта новизна. И когда уже в иных поисках - не истины, а награды - он начинает здраво сознавать, что, кроме головы, природа предусмотрительно наделила его, и локтями.

     А Бора не наделила. И этого рода здравомыслие просто не могло его посетить. Так он был устроен - человек без тщеславных локтей.

     ...Он пришел в замешательство не от совпадения его результатов с никольсоновскими, а от прямо противоположной беды да, гипотезы у них совпадали, но выводы были в вопиющем разладе!

     Планетарный атом у англичанина вовсе не обретал устойчивости. Хорошо рассчитанные орбиты выглядели ненадежными пристанищами для электронов. Их кольца вместе с атомными ядрами создавали мимолетные конструкции. Из таких атомов нельзя было бы построить прочный земной мир.

     А у него, у Бора, той же самой гипотезе, ограничивающей свободу вращений, предлагалось объяснить, как раз устойчивость атомов, и устойчивость мира - надежное постоянство атомных, и молекулярных размеров.

     Первая мысль была «или - или»!

     И если так, то чью же сторону выбрала правда?

     Было отчего прийти в замешательство. И было над чем помучиться в загородном уединении.

     Позднее, после возвращения в Копенгаген, когда он уже разобрался в этой драматической дилемме, ему захотелось рассказать Резерфорду о том, что он пережил. Иначе - что пережила его мысль. (Это было одно, и то же он чувствовал, как понимал!) А в это переходное время пришли - психологически, необыкновенно кстати - оттиски из новогоднего номера «Философского журнала» с его статьей о торможении альфа-частиц. И Резерфорд напомнил о себе добросердечным письмом. Надо было поблагодарить Папу, и послать ему оттиск с дарственной надписью. По-видимому, резерфордовское письмо не сохранилось, но из ответа Бора явственно следует, и то, что оно было добросердечным, и то, что в Манчестере о работах Никольсона все еще ничего не знали. И, уж во всяком случае, не разговаривали, как, и обо всем, чему не придавали значения. И потому в начальных строках своего ответа Бору пришлось объяснять, что речь пойдет о «недавних статьях по поводу спектров звездных туманностей, и солнечной короны». А уж потом следовал исповедальный абзац:

     «Со всей очевидностью теория Никольсона дает результаты, которые находятся в поражающем противоречии с теми, какие получил я. И поэтому мне сперва подумалось, что, либо одна теория, либо другая по необходимости целиком ошибочна»

     И вслед затем - с облегчением «Теперь, однако, я пришел к нижеследующей точке зрения.» И он подробно изложил Резерфорду то, что за месяц до этого на рождественской открытке Харальду выразил еще только, как надежду теории совместимы!

     Разгадка выглядела совсем просто он, и Никольсон рассматривали атом на разных стадиях его существования. Никольсон - на стадии рождения. Он - на стадии нормальной жизни. Это не иносказания, а суть дела. И почти в таких вольных выражениях суммировал ее Бор в письме Резерфорду.

     Перед глазами Никольсона были спектры недостижимых звезд - наборы электромагнитных сигналов, приходящих из первозданного хаоса материи. Наборы маленьких сигналов бедствия их подавали электроны, попав под притяжение, какого-нибудь встречного атомного ядра, и теряя свою свободу. В этой потере свободы, и заключался процесс формирования атома электроны становились спутниками ядра, и начинали вращаться по одной из разрушенных гипотезой - квантованных - орбит. Такое созидание атома не давалось даром система ядро - электроны тратила на это энергию. Рождающийся атом испускал излучение - световые кванты. Какие? Какого цвета? Другими словами, электромагнитные колебания, какой частоты содержались в этих квантах? Никольсон отвечал на классический лад с, какой частотой вращалось электронное кольцо, с такой частотой, и отчаливали от атома колебания электромагнитного поля. Каждому возникшему кольцу отвечала своя частота вращения - своя цветная линия в спектре. В звездном хаосе беспрестанных столкновений, где все свидетельствовало об огромных температурах, атомы рождались, и распадались, вновь рождались, и вновь погибали. Проблема их устойчивости не очень беспокоила Никольсона.

     Перед глазами Бора была окружающая природа - преодоленный хаос материи. Атомы не только жили, но заключали друг с другом благополучные союзы, создавая молекулы. И, пересказав Резерфорду теорию астрофизика из Кембриджа, Бор написал:

     «Соображения, схематически очерченные здесь, не играют никакой существенной роли в моем исследовании. Я вообще не занимаюсь проблемой вычисления частот, соответствующих линиям в видимом спектре (разрядка моя. - Д. Д.). Я только пытаюсь на базе простой гипотезы, которой пользовался с самого начала, обсудить вопрос об устройстве атомов, и молекул в их перманентном состоянии»

     Он оставался верен духу своей Памятной записки. В другом месте письма он назвал состояние долговременной устойчивости атомов естественным. Еще он называл такое состояние основным.

     Письмо Резерфорду было написано 31 января 1913 года! Зачем восклицательный знак? Это разъяснится совсем скоро. (Даже два восклицания тут были бы уместны.)

     Так или иначе, рассеялось замешательство от первого знакомства с никольсоновскими статьями. Тревожное «или - или» сменилось примирительным «и» обе теории, казалось, обещали успех, каждая - в своей сфере.

     31 января ему еще, и вправду думалось, что это разные тайны - излучение атомов, и устойчивость атомов.

     С таким убеждением он, и вступил в февраль.

     ДАТА ОЗАРЕНИЯ

     Во время третьей беседы с историками " семидесятисемилетний Бор очень огорчился, что не мог припомнить обстоятельств, заставивших его полвека назад полистать «Ежемесячные записки Королевского Астрономического общества». Не то, чтобы он придавал важность этому эпизоду из далекого прошлого, а уставшая память так некстати подвела. Напротив, теперь, спустя десятилетия, он искренне полагал, что вся та история с Никольсоном «не имела ничего общего с подлинной работой», тогдашней работой его мысли. Он уверял, что лишь вежливость понудила его к ссылкам на Никольсона в первой статье Трилогии 13-го года. Он даже почитал теперь ту вежливость не слишком праведной, потому, что была она «слишком вежливой». Он не замечал, что судит прошлое с высоты открывшейся позже истины, а с этой высоты, конечно, все выглядело именно так, как он говорил. Вместе с малозначащими для него деталями, и обстоятельствами забылись, и давнишние треволнения, рождественская открытка, письмо 31 января.

     И все-таки он был огорчен несговорчивостью памяти, оттого, что видел огорчение историков. И он попытался построить правдоподобную версию забытого.

     Ему вспомнилось, что в конце 12-го года на страницах «Ежемесячных записок» была напечатана очень важная для его исследования статья известного спектроскописта А. Фаулера о линиях в спектре гелия. Так не в поисках ли этой статьи он, и начал просматривать астрономический журнал?

     Однако лица историков не оживились.

     Он попробовал на достоверность другие догадки. Потом:

     Бор (мягко). Я чувствую, вы не совсем удовлетворены.

     Томас Кун (с сожалением). Простите меня, если я излучаю ауру неудовлетворенности.

     Это «излучение ауры» прозвучало чересчур возвышенно - «слишком вежливо» - в ущерб убедительности. Чувству удовлетворения неоткуда было взяться. И менее всего годилась для реставрации прошлого версия со статьей Фаулера.

     В том-то вся, и суть, что ни в конце 12-го года, ни в январе 13-го статьи о видимых спектрах еще не были важны Бору. Всего менее - такие, как фаулеровская там обсуждались частности.

     В тех же беседах с историками Бор набрел на сравнение редчайшей выразительности, поэтически объяснившее, в чем тут было дело. Он сказал об атомных спектрах:

     «Они воспринимались совершенно так же, как прекрасные узоры на крыльях бабочек их красотою можно было восхищаться, но никто не думал, что регулярность в их окраске способна навести на след фундаментальных биологических законов»

     Сказав «никто», Бор автоматически распространил это суждение, и на самого себя, тогдашнего. Минутой раньше он признался, что проблема происхождения спектров казалась очень запутанной. И ему не верилось, что в клинописи спектральных линий может быть записан желанный ответ именно на вопрос об устойчивости атома. Ответы на другие вопросы - да, но не на этот. Тут ответу следовало быть проще.

     Ну, а все тот же Никольсон? Чудится логичным, что его попытка расшифровать узоры на крыльях внеземных бабочек должна была поколебать это умонастроение Бора. Но случилось обратное. Хотя в январском письме Резерфорду он без тени критики обрисовал конкурирующую теорию (вежливость!), и дал повод думать, что в ней есть своя правда (вежливость, вежливость!), ему все же неспроста захотелось отречься от родства с нею «Я вообще не занимаюсь вычислением частот спектральных линий.» Конечно, он видел первородный грех этой теории она вовсе не объясняла узоров на крыльях бабочек - не объясняла, почему атомные спектры состоят из отдельных линий строго определенного цвета? Иначе не отвечала на вопрос, как же все-таки получается, что атомы испускают свет строго определенных частот? Объяснение было иллюзорным.

     Говорилось это потому получается так, что электроны могут вращаться в планетарном атоме только по определенным орбитам с единственной частотой. Кванты света, как раз такой частоты, и покидают атом. Но по исходной гипотезе - электрон должен был бы сохранять свою энергию, чтобы оставаться на строго определенной орбите. А как ему удавалось бы ее сохранять, если излучение света - это потеря энергии атомом? Да ведь это противоречие, и ему, Бору, уже путало все карты. Путало с самого начала. Частота вращения должна была бы изменяться с первого же мгновения, едва электрон сел на разрешенную орбиту, поехал, и стал излучать. И не мог бы родиться ни один настоящий квант, потому, что каждый квант - всплеск световых волн одной частоты, и в нем не могут быть намешаны волны разных частот. (Так, в кроне одного дерева не может быть намешана листва всевозможных пород.)

     Оттого-то грех был первородным.

     Как, и чем искупить его - оставалось полной загадкой. Вскоре Бору предстояло с легкостью разоблачить этот грех в первом же параграфе первой статьи, открывшей его Трилогию 13-го года. Но это - вскоре, а пока иллюзорность решения англичанина лишь усилила его недоверие к «вычислению частот»

     Вот так обстояло дело со спектральными линиями еще 31 января. Однако, выхаживая по маленькому кабинету на Сент-Якобсгаде письмо Резерфорду, Бор не подозревал, что в тот вечер он в последний раз доверяет бумаге это свое недоверие.

     Ровно через неделю, 7 февраля, ему снова случилось писать программное письмо. Он отвечал Дьердю Хевеши. (Видна еще не преодоленная секретарская неопытность Маргарет - в машинописном тексте неровные поля, и абзацы скачут.) Хевеши только, что прислал ему свои недавние статьи по химии излучающих элементов, и он радостно обнаружил радиохимия уверенно добирается до закона Радиоактивных смещений. Вспомнились их апрельские дискуссии. И приятно было написать манчестерскому другу:

     «Ваши прекрасные результаты оказались в точности такими, каких я ожидал.»

     И приятно было, теперь уже не устно, а в письме, рассказывать Хевеши о своих новых теоретических ожиданиях.

     О расшифровке спектральных линий Бор, и на сей раз не заговорил. Но зато на сей раз, и не открестился от этой проблемы. Уже не открестился! Просто обошел ее. Так не было ли тут преднамеренного умолчания - боязни вспугнуть, как редкую дичь, уже забрезжившее озарение?

     Такая догадка не беспочвенна. В заключительный абзац письма вторглась вводная фраза меж двух тире, самим стилем, и начертанием выдававшая взбудораженность пишущего:

     « - И НАДЕЖДА, И ВЕРА В БУДУЩЕЕ (МОЖЕТ БЫТЬ, СОВСЕМ БЛИЗКОЕ), ОГРОМНОЕ И НЕПРЕДВИДЕННОЕ?? РАСШИРЕНИЕ НАШЕГО ПОНИМАНИЯ БЕЩЕЙ - »

     Слишком шумно для Бора, не правда ли? И слишком пылко даже для его неистощимого оптимизма. И эти два внезапных, как бы умеряющих пыл, вопросительных знака после искусительного слова «непредвиденное». Так написалось неспроста. Это могло относиться не столько к тому, что сказано было в письме, сколько к тому, чего сказано не было, но уже рвалось с языка.

     (Снова строгий историк, пожалуй, только снисходительно улыбнется такому психологизму. Но снова наука - дело человеческое.)

     Что-то случилось между 31 января, и 7 февраля - что-то крайне существенное.

     Не потому ли именно на той неделе написал он своему шведскому другу-физику памятные нам слова «Боюсь, я должен поторапливаться, если хочу, чтобы мои результаты были новыми?» И вправду тревоги из-за Никольсона стали уже пройденным этапом для его мысли, и прямой подоплекой этого «боюсь» могло быть лишь нечто, открывшееся в самые последние дни.

     Два варианта. Оба психологических. Первый - более очевидный, второй - менее очевидный. Но каждый усиливает другой.

     Первый. Лежали на столе прочитанные статьи Хевеши, и напоминали время не проходит даром - идеи, новые в апреле, теперь стремительно старились. И лежала февральская статья голландца Ван-Ден-Брока - провозвестница закона Атомного номера, и напоминала о том же самом надо поторапливаться!

     Второй. Он внезапно увидел кратчайший путь к решению всей проблемы устойчивости. И этот путь так ясно прочертился во I тьме, что показалось он открыт взору каждого. В любое мгновение из-за поворота могла появиться фигура еще мокрого Архимеда, бегущего на привязи неумолчного крика познания «Эврика, эврика!» Надо было, надо было поторапливаться!..

     Теперь можно сузить временные рамки случившегося до одного-двух дней. Письмо шведскому другу, третье из писем той недели, вводит в игру третью дату - промежуточную - 5 февраля. i

     Но сначала вот, что это письмо, как, и оба других, Резерфорду, и Хевеши, продиктовала не деловая нужда, а потребность немедленно, и благодарно отозваться на чужую отзывчивость. Чувствуется она была необходима Бору. И он искал ее. В отличие от Эйнштейна он не был создан природой для молчаливых радостен духовного одиночества среди людей.

     В Швецию он писал Карлу Усену - молодому профессору физики Уппсальского университета. Их дружбе было всего около полутора лет. Она началась, как это часто бывает в молодости, с первой встречи. Незадолго до отъезда Бора в Англию, поздним летом 11-го года, в Копенгагене происходил конгресс скандинавских математиков, где Усеи, и Харальд Бор выступали с докладами. Нильс их слушал. Усен был ненамного старше братьев - сразу перешли на «ты». А потом на имя Нильса пришло письмо из Уппсалы:

     «Знакомство с вами обоими было одним из самых больших моих приобретений за время конгресса. Думаю, что оно будет иметь важное значение для всей моей жизни. Я многое узнал от тебя, и еще многое узнаю. Я буду всегда следить за твоими успехами с не остывающим интересом.»

     Минувшие полтора года убедили Бора, что это правда. В самом начале их дружбы он послал Усену свою диссертацию, и тот встретил ее с желанным пониманием. Они переписывались. А ныне, в первых числах февраля 13-го года, какие-то дела, наверное, университетские, привели Бора на день-два в Уппсалу. И он подробно рассказывал другу о теперешних заботах своей мысли. И был он так словоохотлив, что потом - уже из Копенгагена - шутливо попросил прощения за это «Надеюсь только, что я не слишком утомил тебя моей болтовней». Словом, он успел рассказать все, что имел в запасе.

     Так вот - достоверно известно из позднейшего письма Карла У сена, что никаких новостей, сверх расширенной программы его Памятной записки Резерфорду, у Бора в Уппсале еще не было.

     Значит, нечто неожиданно важное, что случилось на той неделе, произошло после его возвращения из короткой поездки в Швецию. Но до 5 февраля, когда он писал письмо Усену, где была эта фраза «боюсь, я должен поторапливаться». Кстати, теперь эта фраза выглядит вдвойне многозначительно ведь они только-только расстались, наговорившись всласть, и если сразу вслед за тем Бору захотелось высказать такую самоочевидность, то для этого, право же, не мог не возникнуть, какой-то внезапный повод.

     Уппсала рядом со Стокгольмом, и оттуда до Копенгагена - рукой подать. Но все-таки раньше 3 - 4-го Бор вернуться не мог. Так сужаются рамки поворотного события оно имело место между 3, и 5 февраля 1913 года.

     Однако, что же в конце концов произошло?

     ...После проведенного дознания по датам читатель вправе, как в детективе, ожидать выстрела. Или появления незнакомца. Или послания в запечатанной бутылке на зимних волнах Орёзунда. По происшедшее было куда более редкостным событием оно привело к рождению совершенно абсурдной физической идеи с неисчислимыми последствиями для нашего миропонимания и самой человеческой истории

     Впрочем, незнакомец действительно появился. Между 3, и 5 февраля 1913 года в историю физики на минуту заглянул товарищ Бора по студенческим временам X. М. Хансен.

     ЗРЕЛИЩЕ ПРОСТОЙ ФОРМУЛЫ

     Ян был на год моложе Бора. Близкая дружба их не связывала. Вернейший признак в списке двенадцати членов «Эклиптики» его имя не значилось. Однокашники - и не более того. Даже среди толпы, запрудившей коридор у дверей аудитории № 3, когда в мае 11-го года Бор защищал диссертацию, Хансена не было видно. Правда, по вполне уважительной причине месяцем раньше он тогда уехал в Германию - стажироваться у довольно известного спектроскописта профессора Фойхта. Около полутора лет, проведенных в Геттингене за тонкими спектроскопическими измерениями, сделали его знатоком в этой области. Он вновь появился в Копенгагене почти одновременно с Бором - поздним летом 12-го года. И хотя защита докторской работы ему еще только предстояла, Хансен после Германии оказался в той же роли, какая выпала Бору после Англии он стал ассистентом в физической лаборатории. Но не в университете, а в Политехническом институте. И потому их встреча в феврале была, по-видимому, чистой случайностью. (Из тех, что история всегда умеет подстраивать в нужный момент.)

     Почему они сразу заговорили о том, что нужно было истории? Точно она им подмигнула. Разумеется, это вышло совершенно непредвзято. Можно не сомневаться начали с обычных восклицаний, и ни к чему не обязывающих вопросов, какими тысячу лет на всех широтах обмениваются бывшие однокашники при нечаянной встрече:

     - Нильс?! (Протянутая рука.)

     - Хансен?! (Протянутая рука.)

     - Ты чем сейчас занимаешься, старик? (Оценивающая улыбка.)

     - А ты? (Оценивающая улыбка.)

     Вот и завязка. Но решительно ничего не произошло бы, не занимайся они тем, что нужно было истории.

     Пустые вопросы сменились пристальными. И те февральские дни еще раз одарили Бора чужой отзывчивостью, и он еще раз с готовностью на нее откликнулся. Щедрая выпала неделя к новозеландцу, шведу и венгру присоединился наконец, и датчанин - человек, живущий и работающий рядом. Вспоминая об их встрече, Бор говорил, что Хансен оказался тогда в Копенгагене «единственным физиком, которому интересны были эти вещи» (Он не упомянул своего старого знакомого Нильса Бьеррума, очевидно, потому, что тот хоть, и интересовался этими вещами, но был химиком.) И снова Бор пересказывал эти вещи - снова разворачивал свою программу объяснение всех «свойств материи, зависящих от системы электронов в атоме». И сердце его нового слушателя - спектроскописта - дрогнуло от надежды.

     - А спектры? - вдруг спросил Хансен. - Как твоя теория объясняет спектральные формулы?

     - Спектральные формулы?

     В голосе Бора прозвучало искреннейшее недоумение. Он навсегда запомнил, и вопрос Хансена, и свое тогдашнее недоумение. В беседе с историками он повторил признание, полувеком раньше поразившее его университетского товарища:

     «я ничего не знал ни о, каких спектральных формулах»

     Так дети с ясными глазами говорят «А у нас этого не проходили.»

     Тут место для долгой паузы примирение с неправдоподобным требует времени. Но все-таки паузу надо заполнить. Есть чем.

     ...Это признание Бора было для него заурядным. Всего непостижимей, что оно было для него действительно совершенно заурядным! Таким, то есть самим собою, он пребывал всегда.

     Оглядываясь назад, довольно вспомнить, как в ноябре 11-го года, во время своей решающей встречи с Резерфордом в доме Лоуренса Смита, он еще ничего не знал о планетарном атоме.

     Заглядывая вперед, довольно прислушаться к рассказу одного из последних его ассистентов - молодого (тогда молодого) голландского физика Абрахама Пайса.

     Дело было в 46-м году в Копенгагене. Пайс занимался еще не изученными проблемами взаимодействия ядерных частиц - нуклонов. И однажды в мае Бор предложил ему поработать летом вместе «изо дня в День, если вас это соблазняет.» Если соблазняет! Не нужно описывать чувств, с, какими на следующее утро шел начинающий теоретик Пайс к Нильсу Бору в Карлсберг.

     «Бор сразу сказал мне, что работа с ним будет плодотворной только в том случае, если я пойму, что он в этих делах - дилетант. Единственной моей реакцией на такое неожиданное признание могла быть вежливая улыбка недоверия. Но Бор оставался серьезным. Он объяснил, что так уж у него бывало всегда с новыми проблемами - ему приходилось начинать с полного незнания предмета. Я вспомнил его слова, сказанные в то утро, через несколько лет, когда сидел рядом с ним на коллоквиуме в Принстоне. Темой обсуждения были ядерные изомеры. Слушая докладчика. Бор становился все беспокойней, и нашептывал мне, что тут произносятся вслух совершенно ошибочные вещи.

     Наконец он не мог больше сдерживаться, и захотел выступить с возражениями. Но, едва приподнявшись, снова опустился на место, посмотрел на меня с несчастным, потерянным видом и спросил «А что такое изомеры?»

     Троеточие в середине рассказа Пайса заменило опущенную фразу - ее гораздо уместней привести в заключение:

     «Может быть, лучше всего сказать, что сила Бора гнездилась в его поражающей интуиции, и проникновенности мысли, а вовсе не в эрудированности»

     Тут, как и во всем, сказывалась его натура человек вертикали, а не горизонтали, он не умел - или не стремился - запасать, и лелеять знания впрок. У его силы была своя уязвимость.

     ...За тридцать три года до Пайса, в феврале 13-го года, вежливая улыбка недоверия поместилась на лице Хансена. Но, как и Пайс, Хансен увидел, что Бор не шутит ему, и вправду были незнакомы давно известные спектральные формулы Бальмера (1885), Ридберга (1890), Ритца (1908). Хуже того - тут же обнаружилось, что у него было превратное представление, будто в расположении спектральных линий есть головоломная сложность, точно атомные спектры и впрямь могли соперничать с узорами на крыльях бабочек. И Хансену не оставалось ничего другого, кроме, как с жаром (или снисходительностью) сказать ему:

     - Тебе необходимо посмотреть эти формулы. Ты увидишь, с, какой замечательной простотой они описывают серии спектральных линий!

     - Я посмотрю.

     В таком ключе Бор впоследствии рассказывал Леону Розенфельду (июнь 1954 года), чем завершился его первый разговор с Хансеном. В этой реставрации их реплик нет ничего сочиненного, и насильственного. На стороне Хансена было тогда превосходство надежной осведомленности. Но могло ли прийти ему в голову, что столь мало сведущий в спектроскопии и даже заблуждающийся Нильс Бор вскоре будет приглашен оппонентом на защиту его, хансеновской, спектроскопической диссертации, как единственный знаток сути дела, как первый физик, понявший происхождение атомных спектров!

     Они попрощались до новой встречи.

     «Я посмотрю.»

     Дальше была дорога домой. Снежные февральские сумерки. Маргарет. Письменный стол. Зажженная лампа. Словно бы ничего сверхобычного. Но зимние волны Орёзунда уже выбросили на сушу запечатанную бутылку с посланием.

 

     (Продолжение следует.)

 

 

Читайте в любое время

Портал журнала «Наука и жизнь» использует файлы cookie и рекомендательные технологии. Продолжая пользоваться порталом, вы соглашаетесь с хранением и использованием порталом и партнёрскими сайтами файлов cookie и рекомендательных технологий на вашем устройстве. Подробнее

Товар добавлен в корзину

Оформить заказ

или продолжить покупки