ЗАПИСКИ ПРИКРЕПЛЕННОГО
Доктор физико-математических наук В. ФРИДКИН.
Все, что здесь написано, не анекдоты,
а истинная правда. Я сохранил и
настоящие имена. Хотя и не все.
Подъезд жилого дома
"Кормушкой" называли спецстоловую Академии наук. В то, уже далекое, время в Москве было много таких столовых: в ЦК, в Совмине, в Министерстве обороны…
В спецстоловых сосиски были настоящими. Для спецстоловых их готовил особый цех на мясокомбинате, он тоже был "спец" и назывался "микояновским".
В спецстоловых ели икру, севрюгу, миноги, рябчиков с брусничным вареньем, судаков под польским соусом и вообще всякий дефицит. Дефицитом называлось то, что в обыкновенных магазинах для обычных людей иногда "давали" (или, как еще говорили, "выбрасывали"), а чаще и не давали, и не выбрасывали. По Москве ходил тогда анекдот. Болгарин гуляет по городу и слышит: "Яблоки выбросили". Он входит в магазин, смотрит на яблоки и говорит: "Да, такие у нас тоже выбрасывают".
Академическая "кормушка" находилась на Ленинском проспекте, почти напротив магазина "Москва". Теперь там - частный ресторан с шикарным мраморным подъездом. И ничто не напоминает того, что здесь было: длинного ряда унылых окон, кое-где разбитых, старательно завешанных белыми занавесками, с входной дверью на углу, похожей на подъезд жилого дома. Без вывески.
Черные "Волги" съезжались к "кормушке" к часу дня. К этому времени у подъезда жилого дома уже стояли в ожидании обеда несколько академиков и членов-корреспондентов. Приходили и доктора наук. Они здесь находились на птичьих правах. Их так и называли - "прикрепленные". Ровно в час дверь открывалась, и публика валила в прихожую. В углу возле раздевалки сидела Зина, которая знала всех в лицо, пропуска не требовалось.
Сумки быстро заполнялись заранее упакованной снедью: цыплятами, вырезкой, рыбой, баночками с икрой и крабами и, разумеется, сосисками. По праздникам выдавали огромные, с шахматную доску, нарядные коробки конфет и печенья.
Академические жены и шоферы выносили полные сумки на улицу и грузили их в машины. А прикрепленным пайков не давали, разве что по спецразрешению. Лингвист профессор Торсуев (он был прикрепленный) однажды тихо сказал за столом:
- Половина страны получает пайки, а половина - пайки.
Впрочем, прикрепленным свободно разрешалось брать с собой пирожки, которые выпекались в "кормушке". Вкусные пирожки из слоеного теста с мясом и капустой были украшением институтского стола к дням рождения и защите диссертаций.
***
"Кормушка" менялась вместе со страной. По мере укрепления развитого социализма менялись обстановка и ассортимент. Сначала исчезли накрахмаленные салфетки. Их заменили бумажными. Потом куда-то пропали картины с голландским изобилием. В уборной вместо душистого туалетного мыла лежали серые обмылки хозяйственного.
Было принято обедать за своим столом. К часу дня за столом, где я сидел, собиралась почти одна и та же компания. Что-то вроде клуба. Лицом ко мне, спиной к резному буфету сидел Петр Петрович Тимофеев, директор института геологии. Он, видимо, проводил вечера у телевизора и любил обсуждать политические и спортивные события. Если сообщали о нападении Израиля на Южный Ливан или об угрозе американцев диктаторам Каддафи и Саддаму Хусейну, Тимофеев говорил:
- Развели, понимаешь, сионизм... Пора кончать с ним и у нас тоже. А американцев надо на место поставить. Распоясались...
Потом, прожевав кусок свиной отбивной, комментировал спортивные события:
- Пять диссертаций из ВАКа скопилось. Да где время взять? Каждый вечер - футбол. Наши, конечно, продуют. Где они, Сальников, Бобров? Эх, было время…
Петр Петрович остро переживал эпоху Горбачева.
- Гласность, понимаешь… Кто бы объяснил, что это такое? А что, раньше правду не говорили и не писали?
Тут встревала биолог Ольга Игоревна Грабарь, дочь художника.
- Так ведь анекдот был такой. Дескать, в "Правде" нет известий, а в "Известиях" - правды.
- Глупости. На неправде социализм не построишь.
Вслух критиковать Горбачева он не решался. Сказывалось партийное воспитание. Зато всю желчь изливал на Раису Максимовну.
- А Раиса-то вчера опять в новом платье. Вот куда деньги уходят.
- Да, - вздыхал Капустин, директор института экономики, - экономику запустили. Ведь сколько раз мы предложения наверх подавали…
И все-таки главной темой были загранпоездки. Тогда они были привилегией немногих, и рассказы вернувшихся оттуда звучали как сказки Шахерезады. Помню, как Верещагин, директор института высоких давлений, описывал прием в США по поводу открытия им металлического водорода.
- Банкет закатили человек на двести в "Уилдорф Астории". Шампанское, тосты. Вице-президент телеграмму прислал. Потом пригласили в Белый дом. Разговор был с советником Рейгана. Американцы здесь отстали. Они нас плохо понимают, пришлось кое-что втолковать…
Очень скоро выяснилось, что металлический водород оказался недоразумением, ошибкой лаборанта. Но это уже другая тема, и не об этом речь.
***
Академик М. А. Марков, знаменитый физик и философ, все послевоенные годы боролся за мир. Он интересно рассказывал о Пагуошских конференциях. Казалось, что Эйнштейн, Жолио-Кюри, Бернал, Теллер и Макнамара (министр обороны США) сидят рядом за нашим столом и едят паровую осетрину с картофельным пюре. Как-то Моисей Александрович вспомнил воззвание Эйнштейна. В нем говорилось, что ядерная война уничтожит цивилизацию. Наше правительство, помня указания Сталина, с этим не соглашалось, утверждая, что ядерная война покончит только с капитализмом. Однажды Марков и Топчиев полетели в Лондон на какую-то мирную конференцию ученых (видимо, в пятидесятые годы). Там им предложили подписаться под мирным воззванием Эйнштейна. Марков обратился за разрешением к нашему послу Малику. Тот отказал. Все делегации подписали воззвание, кроме советской. Дикое положение тянулось до самого конца конференции, пока от Молотова не пришла телеграмма: не подписывать.
Моисей Александрович, рассказывая забавные истории, сохранял на лице неподвижное серьезное выражение.
- Был такой профессор Румер, сотрудник Ландау. Высокий, худой, грудь впалая… Ландау говорил, что у Румера не телосложение, а теловычитание. Его посадили в тридцать седьмом, тогда же, когда и Ландау. Вернулся он в 54 году, пришел в ФИАН и звонит мне из проходной. Его не пропускают. Оказывается, у него вместо паспорта справка ссыльного поселенца. "Но допуск есть!" - кричит в трубку Румер. На работу его никуда не брали. Наконец он нацелился в какой-то закрытый институт системы КГБ. Я ему говорю: "Ты, что, с ума сошел?" А он: "Ну КГБ-то точно знает, что я ни в чем не виноват".
***
Однажды (в ноябре 1989 года) за наш стол сел бывший главный редактор "Правды" Афанасьев. Из газеты его только что "ушли". Раньше этот академик обедал в спецстоловой ЦК. "Правда", уже не таясь, вела атаку на перестройку. И вот теперь академика перевели на научную работу. Менялась должность - менялась и "кормушка".
А Андрей Дмитриевич Сахаров пошел "на повышение". Когда его вернули из ссылки в Горьком, академик пришел за разрешением получать паек. Добрая директриса сказала, что никакого разрешения ему не требуется и что теперь он должен отъедаться. В столовую Андрей Дмитриевич не заходил. Возможно, помнил о письме группы академиков, осудивших его в "Правде" как "поджигателя войны". Тогда все повторилось, как с Пастернаком. Положение обязывало. Но были исключения. Академик Борис Сергеевич Соколов однажды рассказал за обедом, как ему удалось спастись от позора.
- Пришли ко мне с этим письмом. Говорят - подпишите. Вы - академик, секретарь Отделения наук о Земле. Нельзя подводить Отделение, а тем более Землю. Я прочитал текст. В нем клеймились труды Сахарова. Знаете, говорю, я обязательно подпишу. Но сперва прочту труды. Я их не читал. А как же подписывать, не читая? Вот прочту и тогда подпишу. Так и ушло письмо в газеты без моей подписи.
***
В эти перестроечные годы за нашим столом часто обедал член-корреспондент Юрий Андреевич Жданов, приезжавший в Москву из Ростова-на-Дону. Он служил там ректором университета. Сын печально известного А. А. Жданова и бывший зять Сталина был удивительно похож на отца. Маленького роста, с круглым, как будто женским, лицом и с глазами, пронзительно зажигавшимися навстречу собеседнику. С улыбкой, которая раньше приписывалась обаянию партийного руководителя. У всех на памяти оставалось преследование А. А. Ждановым великих деятелей культуры, таких, как А. Ахматова, М. Зощенко, С. Прокофьев, Д. Шостакович… Смелая Ольга Игоревна Грабарь однажды спросила за обедом Юрия Андреевича, как он сейчас относится к партийной критике Прокофьева и Шостаковича. Ответ члена-корреспонден та поразил меня:
- Но согласитесь, ведь Шостакович - это не Верди.
За столом притихли.
- Вы безусловно правы, - язвительно сказала Ольга Игоревна. - Шостакович - не Верди. Будь он Верди, он не был бы Шостакови чем.
***
Наш стол обслуживала Валя, милая молодая женщина, всегда аккуратно причесанная, в белом фартуке и белой наколке. В конце обеда она вынимала счеты, щелкала деревяшками и писала сумму на листочках заказов. Какой-то американский гость, обедавший с нами, с изумлением разглядывал счеты. Он их никогда не видел и обозвал русским компьютером. Я подарил Вале калькулятор. Но он у нее не прижился. Говорят, привычка - вторая натура.
Сосиски для члена Президиума
Как-то, возвращаясь из-за границы, я читал в самолете купленную в Париже самиздатовскую книжку, где автор ставил вопрос, просуществует ли Советская власть до 1984 года. Прилетев в Шереметьево, я оставил томик в самолете. Побоялся пронести через таможню. Заглянут в чемодан, найдут книжку - и все, считай - отъездился. Между тем наступал этот самый восемьдесят четвертый, а в стране ничего не происходило.
В том году к нам в институт приехал на несколько дней из Фрайбурга профессор Рудольф Нитше, известный кристаллограф и полиглот. Рудольф владел пятью европейскими языками, древнегреческим и русским. А надо сказать, что "кормушка" была удобным местом для обеда с иностранным гостем: прилично, дешево и близко от института. Правда, мне, прикрепленному, требовалось для этого разрешение, но его, как правило, давали. Рудольф ежедневно ходил со мной к часу дня обедать, ел икру, жареную осетрину и каждый раз удивлялся.
- Вот вы все жалуетесь. То - плохо, это - плохо. Меня называете богатым немецким профессором. А я, между прочим, икру ем первый раз.
- Но ты можешь у себя в Германии свободно купить ее в магазине.
Рудольф остолбенело посмотрел на меня:
- Но ведь она же у нас безумно дорогая!
- А у нас в магазинах ее вообще нет, - снова возразил я.
От удивления Рудольф на какое-то время перестал понимать по-русски:
- А как же сегодня… в твоем ресторане… то, что мы ели?
Нитше перешел на немецкий, а я понял, что продолжать разговор бесполезно.
В один из дней, когда мы обедали, стол обслуживала Валя. Рудольф принимал живое участие в общем разговоре. Говорить по-русски ему доставляло большое удовольствие. В конце обеда Валя наклонилась к академику Маркову и сказала театральным шепотом:
- Моисей Александрович, сегодня ваш день получать паек. Так не забудьте, что вам, как члену Президиума, полагаются в пайке сосиски.
Марков посмотрел сначала на Нитше, потом на Валю и поблагодарил. По дороге в институт Рудольф долго молчал. Потом у дверей института остановился и взволнованно сказал:
- Мне надо тебе что-то сказать… я все понял. Эта власть долго не продержится. - Рудольф в отчаянии развел руками: - Сосиски для члена Президиума!
А я пожалел об оставленной в самолете книжке.
Как стать миллионером
Сейчас их много, миллионеров. Никто им не удивляется. А раньше, если бы меня спросили, как сколотить миллион, я бы не ответил. Впервые к этой мысли подвел меня американский коллега доктор Джордж Тейлор из Принстона. А причиной всему - академик Лысенко. Тот самый. Основоположник родной мичуринской биологии и враг чуждой нам генетики. Дело было так.
В начале семидесятых Трофим Денисович стал часто приезжать в "кормушку". Разоблаченный, в зените бесславия, он еще оставался директором своей станции и приезжал обедать на черной "Чайке". Помню, как, выбирая место, он остановился у соседнего стола, за которым в одиночестве обедал Михаил Владимирович Волькенштейн, физик, работавший с биологами.
- Можно? - спросил Лысенко хриплым голосом, почти присев на стул.
- Нет, нельзя, - спокойно ответил Михаил Владимирович, глядя в сторону.
Так Лысенко оказался за моим столом. У него была внешность сельского агронома. Золотая звезда Героя - на мятом лацкане серого пиджака. Голос хриплый, какой-то пропитой. Колючие глаза с прищуром. И недоброй памяти чуб, свисавший до бровей. Только не черный, а коричневый с сединой.
Узнав, что я физик, он почему-то выбрал меня в собеседники. Пока разглядывал меню и писал на листочке заказ, задал первый вопрос:
- А вот нейтрон, он что?
Сначала я не понял, что означает вопрос, и растерялся. Потом сообразил и рассказал про массу, про спин, про отсутствие заряда и даже про нейтронографию.
- Все вы, физики, мудрствуете. Природа, она как есть… сама по себе. А ты их на зуб пробовал, нейтроны?
- Да что вы, разве я похож на камикадзе?
- Камикадзе? Грузин? Ты это про кого?
Лысенко говорил мне "ты", видимо, сразу распознав во мне прикрепленного. Разговаривая, Лысенко чавкал, мочил сухарь в борще, залезал в него рукою и доставал чернослив.
- Гены, гены, - продолжал "научный" разговор академик. - А кто их видел, щупал?
Я старался отвечать спокойно:
- Но ведь электрон тоже нельзя ни увидеть, ни пощупать. Есть тысячи других методов: фотографические треки, флюоресценция… Да и ген вот-вот увидят в электронный микроскоп...
Когда случалось хорошее настроение, Трофим Денисович шутил:
- Пригласили меня в район читать лекцию про наш племенной скот. Зал - яблоку негде упасть. Президиум, трибуна, все как полагается. Я стою на трибуне, рассказываю. Приносят и ставят стакан. Горло пересохло - я отпил. Батюшки, так ведь спирт! Оказалось, кто-то им сказал, что я, кроме водки, не пью ничего.
За соседним столом посмеивались. Александр Михайлович Прохоров, наш нобелевский лауреат, как-то назвал меня консультантом Лысенко по физике. Я не обижался.
Однажды из США прилетел Джордж Тейлор. Я повел его на ланч в "кормушку". Нас было только двое за столом. Джордж уже с аппетитом вгрызался в бутерброд с икрой, когда за стол сел Лысенко. Пришлось представить их друг другу. Когда Джордж узнал, что перед ним Лысенко, кусок бутерброда выпал у него изо рта. Американец оцепенел. Придя в себя, он наклонился к моему уху и спросил шепотом по-английски:
- Как, неужели это тот самый Лысенко?
- Тот самый, да ты говори громко, он по-английски не понимает.
Потом мы вышли на улицу. Джордж был возбужден и долго молчал, что-то обдумывая. "Вот она, слава Герострата", - подумал я про себя. Вчера мы были в Большом театре, смотрели балет с Максимовой, и это не произвело на моего американского друга такого впечатления, как нынешний обед. Потрясенный, Джордж молчал и в машине, которая везла нас в гостиницу "Россия". В те годы Управление внешних сношений Академии наук иностранным гостям выделяло машину. Шофер попался разговорчивый. Представился - Виктор Михайлович Шустов. Раньше работал в гараже ЦК, возил Брежнева и Черненко на дачу.
- Зарабатывал хорошо, 220 рублей, - рассказывал Виктор Михайлович. - На всем готовом. Выдали новое драповое пальто, ондатровую шапку. Опять же спецмагазин, заказы, подарки к праздникам. Все, как полагается. На очередном съезде партии возил на "Чайке" гостей съезда. Тодор Живков - солидный, самостоятельный. Подарил набор хрусталя на шесть персон и кожаные перчатки. Кадар - мохеровый плед и "дипломат". А вот у американца Гэса Холла дела, видать, шли похуже. Жмотился. Я его в Суздаль возил, а он мне - зажигалку "ронсон".
Я спросил, как же он оказался на другой работе.
- Несчастный случай. Как-то поздней ночью после очередного выезда вышел из метро, шел домой. Подошли трое: "Дай закурить". Потом ударили, сбили с ног. Сняли ондатровую шапку, пальто, отобрали деньги. Правда, кремлевский пропуск не тронули. Домой вернулся в семь утра, а в восемь нужно было на подачу. Опоздал. И, заметьте, пьян не был. Вызвали в гараж и предложили "по собственному". Там несчастных случаев не прощали. Я уж думал - все, свет пора тушить. Да нет, оформили переводом к вам.
У дверей гостиницы я отпустил машину. Джордж наконец обрел дар речи и сказал:
- Я кое-что придумал, могу научить тебя, как стать миллионером.
- Ты, знаешь, я как-то никогда к этому не стремился.
- Не говори глупости, - сказал Джордж. - Делать деньги - тоже наука. Так вот. Ты видел листок с меню, который Лысенко подписал и отдал этой леди?
- Какой леди? Нашей подавальщице Вале?
- Ну да. Собери этих листков побольше. Коллекционеры в США за каждый дадут как минимум двадцать тысяч долларов.
О пользе медицинских анализов
Лингвист профессор Торсуев обедал за нашим столом каждый день. Жил одиноким холостяком в том же доме, где и "кормушка", несколькими этажами выше. Прикрепление к спецстоловой было для одинокого старого профессора спасением. Происходил Георгий Петрович из медицинской интеллигентной семьи. Московские старожилы еще помнили его отца и деда, врачей Торсуевых... Числился он сотрудником института языкознания, но ездил туда редко, работал дома. А в свободное время читал романы на разных европейских языках и играл на рояле. Рояль и библиотека занимали большую часть его тесной однокомнатной квартиры. Георгий Петрович был низкого роста, строен, подтянут и элегантен. После обеда пил кофе и курил. В его манере курить сигарету, держа ее в длинных тонких пальцах пианиста, и выдыхать струю дыма, приподнимая вверх голову, было что-то аристократическое.
Профессор Торсуев считался крупнейшим в мире специалистом по английской фонетике. Он мог свободно на слух отличить южноуэлльское произношение от северного, диалект Бирмингема от говора Бристоля. В Англии вышла его монография по английской диалектологии. В общем, настоящий профессор Хиггинс из пьесы Бернарда Шоу "Пигмалион".
Однажды, когда уже пили кофе, Ольга Игоревна Грабарь спросила его, сколько лет он прожил в Англии.
- Я там ни разу не был, - спокойно ответил Торсуев и выпустил струю дыма. - Я вообще никогда не ездил за границу.
У сидевших за столом отвисла челюсть.
- То есть как? Не понимаю… - У Ольги Игоревны от волнения запотели очки.
- Это печальная история, - сказал Георгий Петрович. Он затянулся, выпустил вверх струю дыма и начал свой рассказ. - Несколько лет назад я получил от своего коллеги из Оксфорда письмо. Он сообщил, что меня избрали там почетным доктором и приглашают на один семестр прочесть лекции по английской фонетике. Ну, раз так, начал я хлопотать. Секретарь в моем институте объяснила, что надо делать: собрать вот такую кипу бумаг. - Георгий Петрович развел ладони с зажатой между пальцами сигаретой на полметра. - Как говорят французы, ambaras de richesse*. И все это нужно отослать в это… ну, как его…
- В Управление внешних сношений, - подсказал я.
- Да, спасибо. У нас в институте употребляли аббревиатуру: "У-вэ-эс", - сказал с расстановкой Георгий Петрович. - Отослать и ждать разрешения. А разрешение дают там, - и он поднял правую свободную от сигареты руку и указал ею на потолок. - И, между прочим, среди партийных характеристик и справок должен быть медицинский анализ. За месяц я все собрал и отослал. Прошло сколько-то времени, сколько, не помню. Звонок из Оксфорда. Спрашивают, когда приеду. Дескать, семестр на носу. Вы ведь знаете англичан, с их frame of mind**. Они очень пунктуальны. А что я могу ответить? Я звоню туда, ну, в это… опять забыл…
- В Управление внешних сношений.
- Да, большое спасибо! Вот именно. Звоню в У, вэ, эс" и объясняю свое ужасное положение. Сотрудник меня терпеливо слушает, но, чувствую, что-то тянет, медлит с ответом. И наконец говорит: "Знаете, товарищ Торсуев… что?". Я спрашиваю: "Что?". "Пришлите-ка нам еще один медицинский анализ". Я поблагодарил, повесил трубку и через неделю послал новый анализ. Проходит время, опять звонят из Оксфорда, торопят. Ну, а что я могу им сказать, как объяснить? Опять звоню туда… Простите, не подскажете еще раз? Вот ведь склероз…
- В управление, У-вэ-эс.
- Да, вот именно. Объясняю тамошнему сотруднику мое безвыходное положение, говорю ему: the all buisiness will end in smoke***.
Может быть, я ошибаюсь, но у меня сложилось впечатление, что сотрудники этой организации не говорят по-английски. Удивительно! Сотрудник что-то мямлит и наконец: "Знаете, что я предложил бы вам?". Я радостно спрашиваю: "Что?" - "Пришлите еще раз медицинский анализ". Удивляюсь, но, разумеется, благодарю. Через неделю отнес новый анализ…
- В У-вэ-эс, - подсказал я, не дожидаясь вопроса.
- Вот именно. Вас интересует, чем дело кончилось?
Георгий Петрович аккуратно затушил сигарету о пепельницу и сделал нам знак. Мы приблизили к нему головы. И он сказал вполголоса:
- Так вот. Сколько я г... перетаскал, и все напрасно.
Бывший король, а ныне трудящийся Востока
Однажды в "кормушке" я познакомился с гостьей из Парижа. Ее звали пани Джеховская. Она была директором музея Мицкевича в Париже, а в Москву приехала на два месяца по приглашению института славяноведения. Познакомились мы уже накануне ее отъезда в Париж. Она с кем-то пришла в столовую и села за наш стол. Мы разговорились. Я спросил пани директрису, нет ли в ее музее каких-нибудь документов о Каролине Собаньской, например, ее портрета. Ведь в эту польку были влюблены и Пушкин, и Мицкевич.
- Нет, ничего нет, - холодно ответила пани Джеховская. - Об этой даме мы и слышать не хотим. Ведь она была агентом КГБ.
Я с испугом огляделся по сторонам: события происходили в восемьдесят третьем году.
- Что вы! - возразил я. - Собаньская жила при Николае Первом и действительно была агентом, но только третьего отделения.
- А какая разница? - воскликнула раскованная французская гостья. - В России все возвращается на круги моя…
- На круги своя, - поправил я ее, уходя от обсуждения столь деликатного вопроса, и спросил пани, как ей у нас понравилось. И она рассказала удивительную историю.
Ее отец, Константин Радзивилл, потомок польских королей, жил в Литве. Когда Сталин в 1940 году "освободил" Литву, связь с отцом прервалась. В то время пани Джеховская вместе с армией Андерса находилась в Лондоне, где было расквартировано польское правитель ство в изгнании. Мать ее умерла в Лондоне, а от отца по-прежнему никаких вестей не приходило. Тогда через леди Черчилль ей удалось добиться свидания с премьер-министром Англии. Уинстон Черчилль послал телеграмму Сталину и запросил сведения о судьбе пана Радзивилла, потомка древней династии. Это было в 1942 году, шла война. Вскоре от Сталина пришел ответ. Сталин сообщал Черчиллю, что потомок польских королей ныне является гражданином Советского Союза и трудится на благо Родины в Ташкенте. Никаких оснований для беспокойства у союзников не должно быть.
Все попытки связаться с отцом ни к чему не привели. Недавно, уже в Париже, до пани Джеховской дошли слухи, что он умер в Ташкенте от голода. Когда ее пригласили в Москву на два месяца, она решила воспользоваться командировкой, чтобы поехать в Ташкент и разыскать могилу. Ей не дали разрешения. Через знакомых в Ташкенте она узнала, что отца расстреляли в 1942 году. Какие-то влиятельные люди в Москве помогли энергичной пани затребовать дело отца из КГБ. Дело ей не показали и ограничились справкой. И вот что она узнала.
В 1942 году Константин Радзивилл работал разнорабочим на цементном заводе в Ташкенте. В том же году его арестовали. В КГБ ему предъявили обвинение в том, что он, белополяк, был связан с врагом народа Тухачевским и с его помощью организовал нападение Польши на Советскую Россию. Радзивилл отверг обвинения. Пани Джеховская закончила свой рассказ так:
- Отец ответил палачам, что он действительно поляк, а белый или другого цвета, он не знает, а также не имеет чести знать пана Тухачевского. Его реабилитировали после хрущевского партийного конгресса. А во всем виновата я…
- Да что вы? Почему?
- Я не должна была просить Черчилля. Когда Сталин узнал, что отец - потомок польских королей, его тут же расстреляли. Заметьте - в том же году. Ведь Сталин уже тогда решил прибрать Польшу к рукам.
Пани Джеховская уезжала на следующий день, и Валя дала ей в дорогу слоеных пирожков с мясом.
Предзащита в джунглях
Обедал в "кормушке" и известный физик Иван Васильевич Обреимов. Академик Обреимов был стар, ходил сгорбившись, с палкой. Венчик седых волос украшал большую лысую голову. Когда слушал, то голову наклонял и подбородком упирался в рукоять палки. Так что говоривший смотрел ему в лысину. Ивана Васильевича все уважали. Не знаю почему, но в Академии его прозвали Ванькой Каином. Может быть, причиной были его имя и отчество.
Перед защитой докторской диссертации мой руководитель академик Алексей Васильевич Шубников посоветовал мне прежде доложить работу у Обреимова. Это называлось предзащитой.
- Иван Васильевич не только замечательный физик, но и кристальной души человек, - сказал шеф. - Не знаю, известно ли вам, что в тридцать седьмом году, когда он работал в Харькове, его посадили. Вместе с моим племянником Шубниковым, известным вам по открытому им с де Гаазом эффекту. Племянник погиб, а Иван Васильевич, слава Богу, уцелел и горя хлебнул немало. Я поговорю с ним, и он сам скажет, когда вам явиться.
Через несколько дней Обреимов позвонил мне домой.
- Слышал от Алексея Васильевича о вашей работе. Буду рад познакомиться. Приходите ко мне домой завтра часов в одиннадцать. Я приглашу своих теоретиков…
Я переспросил:
- Простите, в одиннадцать утра?
- Голубчик, утром я работаю. Разумеется, вечером.
На следующий день ровно в одиннадцать вечера я позвонил в дверь. Обреимов жил на Ленинском проспекте в щусевском доме. Было уже темно, но я нашел подъезд. Дверь мне открыла жена академика Александра Ивановна, стоявшая на пороге с огромной "баскервильской" собакой.
- Не бойтесь, я вас провожу.
Я шел через анфиладу комнат, собака рычала и дышала мне в затылок. В большом зале перед кабинетом Ивана Васильевича я остановился. Меня окружал тропический сад. Что-то вроде джунглей. Посреди стояло несколько пальм, обвитых плющом и лианами. На ветках сидели огромный попугай и тукан. Под потолком с криком пролетали незнакомые птицы с ярким африканским оперением. А под одной из пальм, прямо на ковре, свернулась в клубок огромная пятнистая змея. При виде ее я вздрогнул.
- Не пугайтесь, - сказала Александра Ивановна. - Это питон. Он совершенно безобиден.
После джунглей кабинет Ивана Васильевича показался тесным. Во всю стену большая доска, рояль, заваленный книгами и нотами, и несколько стульев, на которых сидели молодые люди, теоретики. Паркет перед доской был истерт и засыпан мелом. Не успел я подойти к доске и что-то сказать, как Иван Васильевич (он сидел в кресле, опершись подбородком о рукоять палки) начал первым:
- Голубчик, вы что-то тянете, а мы зря теряем время. Начинайте. Давно пора.
Доклад был готов. Я выписал на доске формулы и стал объяснять постановку задачи. Не проговорил и пяти минут, как Иван Васильевич оторвал подбородок от палки и, обращаясь к теоретикам, сказал:
- Вы что-нибудь понимаете? Я - ничего. - Потом ко мне. - Голубчик, по-моему, вы несете какую-то околесицу. Вы где, собственно, учились? - И, не дав мне ответить, продолжил: - По мне все, что вы тут написали, - бред. И с этим, голубчик, вы пришли ко мне? Знаете, что? Чаю я вам не предлагаю. Уходите вон. Немедленно. Не уйдете - вызову милицию…
Теоретики молчали. Я направился к двери. Там уже стояла Александра Ивановна. Вместе с баскервильской собакой она провела меня через джунгли к выходу. На обратном пути собака грозно рычала, и казалось, вот-вот разорвет меня на куски.
Шефу о провале я ничего не сказал. Мне было стыдно. Что делать - я не знал.
И очень удивился, когда через несколько дней поздно вечером зазвонил телефон и в трубке раздался до боли знакомый голос:
- Голубчик, это Иван Васильевич. Знаете, прошлый раз я себя что-то неважно чувствовал. Возможно, не понял вас. Приходите-ка завтра часов эдак в одиннадцать. Придут мои теоретики.
На этот раз о времени суток я уже не спрашивал. Жене сказал так:
- Если он завтра опять будет говорить со мной, как в прошлый раз, я не знаю, что сделаю… Тогда ищи меня в милиции.
Утром жена протянула мне какой-то узел.
- Это что, передача в тюрьму?
- Да нет. Опять надо к нему ночью ехать из института. Поешь…
В дверях меня встретила улыбающаяся Александра Ивановна с собакой. Собака больше не рычала. "Привыкла", - подумал я. Не задерживаясь в тропиках, я твердым шагом вошел в кабинет. Теоретики сидели на стульях, Иван Васильевич - в кресле. Я снова выписал на доске формулы, повторил начало доклада. Никто меня не прерывал. Потом минут сорок я рассказывал работу. В дверях стояла Александра Ивановна с чашкой чая наготове.
- У кого есть вопросы? - спросил Обреимов, обращаясь к молодым людям. Теоретики по-прежнему вели себя скромно, молчали. И Иван Васильевич сказал:
- Голубчик, что же вы в прошлый раз тянули… Вот сейчас все ясно и понятно. По-моему, работа просто замечательная…
Домой я вернулся в третьем часу ночи с узелком в руках.
- Ты не поел? - спросила жена.
- Нет, не поел. Зато выпил чаю.
- Значит, все обошлось?
- Обошлось. Как ты думаешь, чем они кормят питона?
Двадцать писем к другу
Одним из оппонентов на моей докторской защите был профессор Федор Федорович Волькенштейн. Близкие звали его Фефа. Федор Федорович появлялся в "кормушке" редко. Приезжал с кем-нибудь как гость. Очень скоро мы стали друзьями.
Фефа был сыном поэтессы Наталии Крандиевской и Федора Волькенштейна, известного всей дореволюционной Москве адвоката. Перед революцией родители развелись, и мать вышла замуж за писателя Алексея Николаевича Толстого. В 1919 году Фефа мальчиком вместе с отчимом и матерью уехал в эмиграцию, жил в Париже и Берлине. В Париже семья Толстых дружила с Буниными, и Иван Алексеевич предсказывал Фефе литературное будущее. Но Фефа стал известным физико-химиком. У него было два молочных брата. С Дмитрием, композитором, он дружил. А с Никитой, физиком, отношения сохранялись прохладные.
Он жил в высотном доме на площади Восстания со своей женой, художницей Наталией Мунц. Я хорошо помню эту квартиру. За письменным столом у окна, над которым висел большой портрет матери, Фефа работал. У стены, за его спиной, стояла тахта. Над ней были развешены рисунки жены. В углу, между рабочим столом и книжным шкафом, стояло старинное глубокое кресло. Фефа усаживал в него гостя. Не успевал гость опустить чресла в кресло, как Фефа, как-будто между прочим, ронял:
- В этом кресле был дописан второй том "Хождения по мукам".
Гость вскакивал как ужаленный, а удовлетворенный Фефа усаживал его обратно. Но отчима он не любил. Считал, что талантливый писатель был фанфароном и приспособленцем. Рассказывал о нем, например, такую историю. Как-то Алексей Толстой пригласил к обеду к себе домой в Детское Село (так называлось после революции Царское Село) нескольких коллег, советских писателей. Рассказал о жизни в Париже. Писатели, никогда не видевшие заграницы (и не мечтавшие о ней), подобострастно смотрели на графа и слушали, разинув рты. А Толстой рассказывал, как по утрам он отправлялся на рынок Муфтар, что в Латинском квартале, и закупал съестное к обеду. В передаче Фефы этот рассказ Толстого звучал так:
- Перво-наперво - вино. Это дело, я вам скажу, понимать надо. Ведь там тысячи сортов. Выберешь пуи, да такое древнее, что от пыли рук не отмоешь. Потом - сыр. Беру рокфор со слезой, камамбер, да только свежий, чтобы утренняя роса не обсохла. Ну, конечно, мясо для бургуньона. Но венец всему - это vitre, устрицы. Вы их ели? - спрашивал хитрый Толстой, заранее зная ответ. Писатели печально качали головами. Ленинград голодал, и писатели вряд ли завтракали в этот день.
- Ну, хоть видели? В Эрмитаже? На картинах… Геда, Рейсдаля? Обрызнешь их лимончиком, подцепишь двурогой вилкой, а они пищат по дороге в рот. К обеду придут, бывало, Вера Николаевна и Иван (это Бунины - уточнял Фефа) и, если не поссорятся, то Бальмонт с женой. Так однажды жена Бальмонта устрицами этими объелась. От жадности. Она все экономила, а тут на дармовщинку. Чуть Богу душу не отдала…
- Потом, - добавлял Фефа, - был обед. Писатели ели с большим аппетитом.
Однажды, будучи за границей, я купил и прочитал книжку дочери Сталина "Двадцать писем к другу". Светлана Аллилуева в своей книге, естественно, не раскрыла имя друга. Сказала только, что он - известный физико-химик. Я, как обычно, в Шереметьево струсил. Побоялся протащить книгу через таможню. В Москве рассказал об этом Фефе, пожалел о книге.
- Этому делу легко помочь, - сказал Фефа. Он достал с полки две книжки. - Вот эту дарю тебе. А этот экземпляр она мне подписала. Ведь известный физико-химик - это я.
И Фефа рассказал о дружбе со Светланой Аллилуевой. Светлане хотелось рассказать об отце, о гибели матери, о своей жизни, жизни советской принцессы в золотой клетке. Фефа посоветовал ей придать им форму писем. В интимные подробности дружбы он не вдавался, а я не спрашивал. Сказал только, что благодаря Светлане он рано выехал за границу, и сразу в США. Правда, не один, а в составе делегации. Было это в пятьдесят четвертом, а может быть, в следующем году. За Фефу Светлана хлопотала перед Хрущевым. Как-никак, а приемный сын самого Толстого! Фефа рассказал, что в Нью-Йорке, в отеле "Halloran House", случился скандал. Руководитель делегации, человек с Лубянки, потребовал, чтобы мужчин селили в номера по двое. А дежурный администратор никак не соглашался. Дескать, неудобно, неприлично. В делегации по-английски, кроме Фефы, никто не говорил. Тогда Фефа сказал на ухо администра тору, что прибыла советская делегация сексуальных меньшинств. Администратор был поражен. Но советские гости были в новинку, и их разместили, как требовалось.
В восемьдесят пятом году Фефу хоронили на Ново-Кунцевском кладбище. Гроб опустили в мерзлую яму, посыпались комья глины, и в одну минуту вырос холмик, припорошенный снегом. На него положили цветы.
- Вот и все, - сказал я стоявшему рядом Дмитрию Алексеевичу Толстому. Он посмотрел на меня с удивлением.
- Как все? Сейчас только и начинается!
Я хотел бы умереть в Париже
В "кормушке" я познакомился с Алексеем Алексеевичем Абрикосовым. Этот физик-теоретик снискал всемирную известность благодаря работам по сверхпроводимости. Однажды он появился в столовой вместе с новой женой, очень милой молодой женщиной. Ее звали Ани, она была наполовину француженка, наполовину вьетнамка. Стройная, молодая парижанка, казалось, хочет поделиться своим счастьем со всеми, кто сидел за столом. Потом кто-то рассказал мне их романтическую историю.
Алексей Алексеевич встретил ее в Париже, когда приехал в длительную командировку. Ани была женой известного физика Нозьера, члена Французской академии, одного из "бессмертных". У них было трое детей. Но, полюбив Абрикосова, она решила переменить жизнь: уйти от одного академика к другому. От французского к советскому. А время было еще глухое, конец семидесятых или начало восьмидесятых. Алексей Алексеевич направился в советское посольство за разрешением зарегистрировать брак в Париже. Дипломаты тянули, связались с Москвой и… отказали. Тогда Абрикосов объявил им, что он не возвращается. Разразился скандал. Но в Москве знали цену его международному имени и поняли, что с Абрикосовым шутки плохи. Система слабела, давала трещины. И посольству послали указание: разрешайте все, лишь бы вернулся. Ани оставила мужа, детей, покинула Париж и переехала в Москву, чтобы начать новую жизнь. Это была любовь.
Прошло несколько лет. У Абрикосовых родился сын. Теперь Ани приезжала в "кормушку" за пайком, стояла в очереди, грузила пакеты в "Москвич". Тесная московская квартира тоже не напоминала ей парижский дом. Настоящих друзей, видимо, не было. В Париже остались трое малышей, но теперь ее вместе с мужем туда не пускали. Что дальше было - неизвестно. Может быть, молодая парижанка не могла приспособиться к советской жизни. Так же, как наши люди, рассеянные нынче по всему свету, никак не привыкнут к жизни на Западе. Только через какое-то время Ани с сыном вернулась во Францию.
Недавно в Париже мне рассказали, что Ани работает в Монпелье секретарем в каком-то музее, вдали от Нозьера и детей. В Париже я зашел в русский книжный магазин "Глоб", что возле Одеона, и неожиданно встретил там Ани. Она читала какую-то русскую книгу. Встретившись со мной глазами, она положила книгу на полку и быстро вышла на улицу под дождь. Проводив ее взглядом, я увидел, как она перешла через улицу, направляясь к люку метро у памятника Дантону.
***
В "кормушке" я познакомился с другой парой, Вениамином Григорьевичем Левичем и его женой Татьяной Соломоновной. Мы подружились. Член-корреспондент Левич был физиком-теоретиком, а его жена-филологом. За столом Вениамин Григорьевич принимал участие в общем разговоре, а Татьяна Соломоновна молчала и была занята хозяйственными делами: вооружившись ложкой, укладывала в судки и кастрюли куски отварного судака, языки и "микояновские" сосиски.
- Левича надо кормить и сегодня вечером, и завтра, - объясняла она.
Однажды кто-то за столом сказал:
- Татьяна Соломоновна, вот вы - доктор филологических наук. А что-то ничего не пишете…
- Докторов филологических наук много, а Левич - один, - ответила Татьяна Соломоновна.
Столь откровенного признания в любви я еще не слышал.
За границу Левича долго не выпускали. Безо всяких объяснений и даже без ссылок на медицинские анализы. Уже в очень пожилом возрасте он приехал в Париж. Там, на русском кладбище Сен Женевьев де Буа, я его случайно встретил. Мы постояли около могилы Бунина. Была зима, а на могиле цвели анютины глазки. У православного креста лежали просвирка, картонная иконка, какие-то монетки. И еще - значок "Слава советским пограничникам".
- Он так их любил, советских пограничников, - сказал Вениамин Григорьевич. Потом помолчал и прочел подражание Маяковскому:
Я хотел бы жить и умереть в Париже,
Но, боюсь, могила будет ближе.
Он не угадал. Через несколько лет Левичи уехали в Израиль. Там и умерли, к счастью, почти одновременно. И его могила оказалась далеко и от Парижа, и от Москвы.
Рукотворные памятники
Человек обедал в "кормушке" изо дня в день. Всегда в одно и то же время. А потом вдруг переставал ходить. Это означало, что человек умер. Я спрашивал Валю:
- А где Иван Иванович? Что-то его не видно.
- Так его уж с месяц как похоронили.
И вдова академика начинала хлопотать об увековечении памяти: доска на здании института, место на хорошем (сейчас говорят "престижном") кладбище, памятник. Здесь часто разгорались шекспировские страсти. Их я никогда не понимал. Помните, у Пушкина:
Есть надпись.
Едкими годами
Еще не сгладилась она…
Еще не сгладилась… Значит, когда-нибудь сгладится.
Мраморный бюст Алексея Васильевича Шубникова изготовили еще при его жизни. Янина Ивановна поставила его в углу гостиной. И называла не иначе как "надгробие". Когда я проходил через гостиную к шефу в кабинет, то старался в тот угол не смотреть. Мне было страшно. Как сам Алексей Васильевич уживался со своим "надгробием", не знаю. Когда в квартире собирались гости, стол накрывали в гостиной. Меня несколько раз приглашали, и я старался сесть к "надгробию" спиной. На ум приходила грозная строчка из Державина: "Где стол был яств…" Теперь бюст стоит в вестибюле института. И это вовсе не надгробие, а памятник. К нему приносят цветы. Летом - ромашки, зимой - гвоздики. У бюста фотографируются на память. И хоть бюст сделан из твердого белого мрамора, он не долговечнее шубниковских групп антисимметрии.
Я люблю бывать на кладбищах. Бродишь по аллеям мимо надгробий, и в голову приходят простые и печальные мысли. Один раз в Донском монастыре среди довоенных памятников я увидел старую стелу. "Едкие годы" почти сгладили надпись, но она еще читалась: "Писатель Константин Петрович Мухобойников" - и даты жизни. Писатель умер перед последней войной. Я подумал: "Вот ведь был же такой писатель. Писал и издавал книги. А я этих книг не читал. И имени этого писателя не помню". Спросил друзей - они тоже не вспомнили. Когда-то стелу поставили жена или дочь. А может быть, друзья, товарищи по перу. Хотели увековечить его имя. И вот прошло чуть более полувека, а оно забылось. И книги его умерли, может быть, даже раньше, чем он сам. В отличие от спецстоловых увековечение не зависит от положения и связей. Память о человеке после его смерти - Божий промысел.
В другой раз, гуляя по Ново-Девичьему кладбищу, я нашел мраморное надгробие с надписью: "Кандидат технических наук Рабинович". Могила была тоже довоенная, но надпись еще не стерлась. Для увековечения Рабиновича потомкам напомнили, что он - кандидат технических наук. Невдалеке от могилы кандидата наук - надгробия военачальников. Одно из них поразило меня. Это был мраморный бюст маршала связи Пересыпкина. Маршал был изваян в полной маршальской форме, со всеми орденами. У уха он держал телефонную трубку. "Откуда он звонит? И с кем разговаривает?" - с ужасом подумал я.
А недалеко от этого места - совсем другой памятник. Простой серый валун, на котором указаны только даты рождения и смерти А. Т. Твардовского. Никаких упоминаний о званиях и полученных премиях. Зачем все это?
***
Нынче завсегдатаи "кормушки" из соседних академических институтов иногда встречаются на знакомом углу у бывшего подъезда жилого дома. Там, где теперь мраморный вход в дорогой ресторан. Встречаются, раскланиваются и вздыхают: "Как все изменилось, не узнаешь… Да, была когда-то жизнь". Поговорят о трудностях жизни, о брошенной на произвол науке, о гибнущих научных школах. И расходятся. В ресторан, конечно, не заходят.
Комментарии к статье
* Затруднение от избытка (фр.).
** Обычай, психология (англ.).
*** Дело пахнет керосином (англ.).
Читайте в любое время