Портал создан при поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

АНАТОМИЯ САМОЗВАНСТВА

Кандидат исторических наук И. АНДРЕЕВ.

Самозванство, столь хорошо нам известное по отечественной истории, — болезнь вовсе не национальная. Появлялись самозванцы еще в античные времена. С этим явлением знакома история не только Запада, но и Востока. Однако нигде самозванство не достигало такого размаха, как в России. На протяжении XVII — первой половины XIX века разного рода Лже обрушивались на страну, как из рога изобилия. Однако ни счастья, ни достатка самозванство никогда не приносило. Напротив, последствия обыкновенно оказывались самыми печальными и свидетельствовали о серьезности болезни, поразившей государство и общество. Вот некоторые ее “параметры”, зафиксированные отечественной историей. На продолжении двух с половиной веков самозванческий наряд примеряли более ста человек (и это далеко не полные данные). Только “Петров III Федоровичей” было за 40 и несколько меньше Лжедмитриев. Большинство самозванцев почти не оставили следа в истории — лишь вскрик на дыбе да строки следственных дел, захороненные в архивах: “...А на второй пытке дали ему семь ударов кнутом, и говорил он все те же воровские речи”. Но те из самозванцев, кто “докричался” до народа и получил поддержку определенных социальных слоев, вошли в историю навечно. Трижды — при Лжедмитрии I, Лжедмитрии II и Емельяне Пугачеве — самозванцам удалось так “тряхнуть” царством, что общество долго потом искало успокоения. При этом первый Лжедмитрий почти целый год восседал на престоле, а второй два года оспаривал его у Василия Шуйского. Государство оказалось расколотым надвое: два государя, две боярские думы, две системы приказов и даже два патриарха. Самый знаменитый из Лжепетров, Емельян Пугачев, кровавой волной крестьянского гнева прокатился по всему Оренбуржью, Южному Уралу и Среднему Поволжью, своим “окаянством” (определение самого Пугачева) наказав не только своекорыстных помещиков, а и всю Россию.

Московский Кремль. XVII век.
Фрагмент “Угличского следственного дела” о гибели царевича Дмитрия и подписи некоторых свидетелей-угличан.
Борис Годунов. Портрет XVII века.
Две жертвы самозванства. Борис Годунов наблюдает за учением сына и наследника Федора, который “был научен премудроcти и великому философскому учению”.
Земский собор 1613 года, избравший Михаила Романова русским царем.
Первый Романов. Своим избранием на престол он во многом обязан самозванцам и вызванной ими Смуте. (С картины А. Д. Кившенко.)
Лжедмитрий I и Марина Мнишек, возведенная на российский престол.
Лжедмитрий II.
Емельян Пугачев.
Уральские казаки, примкнувшие к Пугачеву. (Рисунок Владимирова.)
Русская артиллерия в походе. XVII век.

Он — вор, не царь.
Н. Островский. “Дмитрий Самозванец”.

Пугачев:
— Я точно государь...
Казаки:
— Слышим, батюшка, и все исполним.

Из “Следственного дела”.

Персонажи самозванства

“Самозванческая затейка” вводила в соблазн людей самых разных по темпераменту, складу характера и силе воли. Несомненно, у большинства преобладала авантюрная жилка, хотя были и такие, которые искренне уверовали в свое царственное происхождение. Конечно, последний случай — скорее объект разбирательства для психиатра, чем для историка. Но как быть, если в такой “болезни” подозревают, к примеру, Гришку Отрепьева, виртуозная игра которого в царевича Дмитрия заставляет усомниться в самой самозванческой посылке: так не играют, так верят.

Несомненно, все самозванцы — люди надломленные, пребывающие в душевном разладе. Их сжигает ненасытное честолюбие, они не в ладу с Богом и нравственностью. Ведь отказ от прежнего имени для православного человека нечто большее, чем просто игра. Это отречение от пращуров, крещеного имени, святых покровителей, в конечном счете — от самого Бога и самого себя. Разоблаченный самозванец — это колдун и чернокнижник. Самозванец — это русская разновидность Фауста. И для того, чтобы надеть новую личину, нужно было преодолеть не только страх внешний, рожденный кнутом и плахой, но и страх внутренний. Отсюда еще одна черта, отличавшая большинство самозванцев. Они были способны на поступок. Притом сколько незаурядности, смелости и даже талантливости! Чего стоит одна только способность Пугачева убеждать! Несколько раз арестованный, он умел так говорить со своими конвоирами, что те отставляли ружья и помогали ему бежать.

Самозванцы — бунтари по натуре. Действуя формально в рамках права (законный государь ищет похищенный у него престол), на самом деле они оставались искателями воли в том смысле, каким наделил данное понятие народ. Это именно воля, а не свобода, кровавый разгул разнузданной души, сбросившей всякие запреты. Так гулял Степан Разин, сумевший по стечению обстоятельств лишь отчасти использовать самозванцев. (Как известно, в войске грозного атамана было два струга, на которых плыли два самозванца, якобы примкнувшие к движению, — наследник Алексея Михайловича, царевич Алексей Алексеевич (к этому времени скончавшийся), и опальный патриарх Никон. В народной молве они пострадали от бояр-изменников, что придавало движению Разина справедливый характер.) Так потрясал империю “ампиратор” Пугачев, который ни своей “Военной коллегией”, ни своими сотоварищами — “графами” и “енералами” — не мог сокрыть истинный смысл мужицкого бунта в самозванческой обертке.

Пестрое проявление индивидуальностей привело к возникновению самозванческих типов. Самозванец-бунтарь; самозванец-авантюрист, искатель личных выгод; самозванец-марионетка, орудие политического заговора. Но был еще один тип — самозванец-пропагандист, принужденный за отсутствием иных средств полагаться на бойкость ума и остроту своего пера. Таковым был московский приказной Тимошка Акундинов, бежавший в середине 40-х годов XVII века за пределы Московского государства. Выдавая себя то за сына, то за внука Василия Шуйского, он поочередно предлагал свои услуги турецкому султану, папе римскому, европейским правителям и слал-слал свои грамотки на родину в надежде смутить умы и поднять свои акции:

“Я естем мнимый подъячей, а истинный царевич Московский”.

“Я естем здесь непознанный князь Шуйский...”

Агенты Алексея Михайловича гонялись за Тимошкой по всем европейским дворам, и в этой настойчивости проявилась вся мера страха, который испытывали Романовы перед любым самозванцем. Самозванец прежде всего источал угрозу внешнюю. После головокружительного взлета Отрепьева соседи долго не могли отказаться от соблазна использовать очередного искателя Мономахова венца в своих целях — карта, конечно, крапленая, но вдруг да повезет. Однако для Романовых, еще непрочно сидевших на престоле, угроза вмешательства извне меркла перед возможностью новой Смуты. Самозванческий кошмар преследовал их. И если мы, зная задним числом, что кошмар не стал явью, можем говорить о гипертрофированном страхе, то они-то такого знания были лишены! Напротив, весь опыт Смутного времени вопил о преступном легкомыслии всякого небрежения к слухам, приучил всерьез видеть в каждой здравице в честь царя Дмитрия Ивановича первый аккорд к новому потрясению.

Богоданность государя

Масштабы самозванства в отечественной истории вызывают удивление и рождают естественное желание найти ему объяснение. Едва ли не самым распространенным в недавнем прошлом объяснением феномена самозванства было определение: “наивный монархизм масс”. Однако дальше декларации дело обычно не шло, поскольку определение “наивный” как бы снимало саму проблему.

Можно идти и от анализа политической ситуации. И тогда выявляются ее уникальность и напряженность и ставится безусловно правильный диагноз: кризис. Однако понятие “кризис” в лучшем случае отвечает на вопрос — почему появился самозванец. А не менее важен вопрос — “как”, столь необходимый для раскрытия механизма самозванства. В самом деле, почему Лжедмитрию I или Емельяну Пугачеву поверили и почему за ними пошли тысячи?

Сегодня историки, исследующие прошлое, все чаще обращаются к изучению народного сознания. Иначе говоря, они пытаются выяснить, какие ценности были действительно духовной основой для человека того времени. Какие представления и мотивы определяли их поступки? Как “сознательное” соединялось с “бессознательным” и выстраивало модели поведения ? Объектом изучения становятся стереотипы, то есть упрощенные, низведенные до жесткой схемы представления и символы, выступающие в роли внутренних регуляторов поведения. Такой подход предполагает исследовательский диалог изучающей культуры с культурой изучаемой, лишенный высокомерного взгляда на прошлое. Достоинства такого взгляда очевидны: прежние попытки “разобраться” с помощью якобы универсальных научных категорий с совершенно непонятым и непонятным духовным миром средневековья превращали историка в незадачливого часовщика, который фомкой собирался отремонтировать часы.

Какие же черты-стереотипы средневекового народного сознания становились условием возникновения самозванства? Прежде всего, те из них, которые были связаны с восприятием государя. Народное сознание наделяет особу государя сверхъестественными свойствами, вплоть до связей с потусторонними силами. Причем эта связь “активная”, способная творить чудеса. Эта неизбывная тяга простецов к чудесам очень важна. В понимании масс претендент-самозванец, если он истинный государь, для возвращения “похищенного престола” должен одолеть столько зла и сотворить столько добра, что без владения сверхъестественной силой не обойтись.

Подобная вера уходила своими корнями в разнообразные народные верования, питаемые и подкрепляемые самой повседневностью. Перед нами причудливое смешение языческих, языческо-христианских представлений и даже нечто вроде проявлений народной версии христианства. Магическое, таинственное, сверхъестественное было для масс до обыденного повседневно, действовало и жило рядом. Вот “Судебник” 1589 года исчисляет, кому и сколько положено за “бесчестье”. В конце перечня указаны люди сомнительных профессий: “...А блядям и видмам безчестия 2 денги против их промыслов”. Такой обыденной строчкой ведьмы фигурируют в документе, который претендует на нормативность; они обладают самым низким “статусом”, сравнимым только со статусом “жриц любви”.

Связывать обладателя высшей власти с потусторонними силами было свойственно и западноевропейскому простолюдину. В средневековой Франции и в Англии существовала вера, что прикосновение к королям или возложение ими рук на больного приносит облегчение и даже исцеляет от недуга.

События Смуты и практика выбора государя остро поставили вопрос о правах царя. В толковании книжников подлинный государь не тот, кто избран на престол всенародным множеством, а государь богоданный, “не от человека, но во истину от Бога избран”. Годунов тоже был избран, но то было ложное избрание; он не богоданный царь, а похититель престола, “рабоцарь”. Михаил Романов избран всем миром и землею, по единодушному желанию “всенародного множества” и даже “сущих младенцев”. И все же не это главное. А то, что изначально, еще в утробе матери, Романов был предназначен царствовать. Важно не избрание, а Божественное предназначение. Только тогда царь есть истинный и единственно законный. (Романовы всячески поддерживали эту мысль, призванную упрочить их положение на престоле.)

Но еще активнее эксплуатировалась более понятная для общества идея естественного продолжения правящей династии, которая как бы не пресеклась со смертью бездетного царя Федора, а получила продолжение в “благоцветущей отрасли” — в Михаиле Романове. То была апелляция к другой важной черте средневекового сознания — к традиционализму, к старине. Старина сама по себе священна и не требует доказательств, а раз Романовы естественные и единственные наследники царского рода, то нет и необходимости искать новых аргументов для обоснования их прав. Для традиционного сознания — сильнейший аргумент. Но и обоюдоострый, могущий насмерть поразить самих его обладателей. Ведь первый самозванец “валил” Годунова именно своими законно-наследственными правами, которые превращали царствующего соперника в узурпатора. Вот почему Романовы, вздрагивавшие при имени любого самозванца, особенно болезненно реагировали именно на имя Дмитрия, “прямого наследника” Рюриковичей.

Отсюда проистекает еще одна особенность в поведении первых Романовых. Они всячески подчеркивали кровные связи с угасшей династией. В писаниях Алексея Михайловича Иван Грозный превращался в его “деда”, за прегрешения которого Тишайший готов был даже преклонить свой сан перед замученным Иваном IV святителем Филиппом-митрополитом. Другая линия в поведении, намеченная еще Василием Шуйским, — изгнание призрака царевича Дмитрия из народного сознания: канонизация убиенного, пышные последующие поминания царевича. А Алексей Михайлович поспешил назвать отвоеванные в 1656 году у шведов города в южной Ливонии именами русских святых князей: Борисоглебск и Царевичев-Дмитриев-городок.

Стремление элиты к еще большей сакрализации царской власти и, конечно же, ее конкретного носителя — несомненно, один из путей к достижению социальной и политической стабильности. Приверженцы традиций типа протопопа Аввакума в этом усмотрели нарушение древних канонов, в очередной раз свидетельствующее об отступничестве церкви, о расколе в ней под влиянием реформ патриарха Никона. Особенно возмущало “огнепального протопопа” величание царя во время божественной литургии: “Жива человека святым не называй”, — учительно взывал Аввакум.

Однако такая сакрализация личности царя не была на Руси новостью. Иностранцы еще в XVI веке не без удивления наблюдали, как простолюдины и знать почитали великого князя наравне с Богом, — обычай, перенятый Московской Русью из Византии, казался им кощунственным. В последней трети XVII века, при царе Федоре Алексеевиче, с крайностями пытались бороться законодательно, запретив в челобитных сравнивать царя с Богом. Однако куда проще было издавать указы, чем сломать укоренившиеся народные стереотипы и сложившееся сознание.

Вечный конфликт: народ и государство

Одна из черт отечественной истории — противостояние народа и государства. Осмысливая этот вечный конфликт, народное сознание сделало образ царя защитником и справедливым судьей. Истоки такого стереотипа, возможно, восходят еще к догосударственным временам. Его устойчивость базировалась не только на инертности и консерватизме средневекового сознания. Настоящее также подкрепляло и подпитывало его — иногда деяниями реальными, связанными чаще всего с защитой страны от нашествий иноверцев, иногда — сомнительными, но тем не менее переосмысленными и переиначенными народом под влиянием все того же стереотипа. Так, опричнина была осмыслена массами как праведное гонение Ивана Грозного на бояр-изменников, притеснителей низов. Деспот получил статус защитника и еще более укрепил образ справедливого царя. (А разве недавняя наша история говорит не о том же?)

Вообще, “грозность” была неотъемлемой частью образа справедливого царя. В самый разгар так называемого “соляного бунта” 1648 года, направленного против произвола и беззакония “сильных людей”, народ в своей челобитной возмущался долготерпением второго Романова. Он де “щадит и милует”, не хочет своего “праведного суда и гневу пролить” на злодеев, отчего ссорится со всем “миром” и “землею”. Челобитчики призывают Алексея Михайловича опомниться и покарать “сильных людей”, угрожая в противном случае новой Смутой. Так и только так, по народным представлениям, должен поступать справедливый и... добрый государь. Отсюда получается, что “лютовал” Пугачев не только по грубости натуры, к этому его обязывала модель поведения истинного “царя-батюшки”.

В грозном, карающем государе хорошо проглядываются особенности московского православия, в котором, как известно, в большом почете был Ветхий Завет. Ягве в своем гневе предстает как Бог, не знающий никаких границ. Он карает слепо, чудовищно, в размерах, почти всегда не соответствующих размерам прегрешения. Его месть, по принципу родовой мести, поражает и виноватого, и безвинного. В Московской Руси, где на смену кровной ответственности приходит “мирская”, такое проявление гнева, особенно если этот гнев признан праведным, не кажется необычным. От него могут страдать, но его не смеют осуждать.

Понятно, что формирование образа “добро-грозного” государя есть не что иное, как мифотворчество. Эта особенность средневеко вого сознания (и не только, к сожалению, средневекового) чрезвычайно важна для самозванства. Именно мифотворчество делало образ особенно привлекательным, идеальным. Закрепленный в сознании многих поколений такой образ-стереотип оказывался виновником возникновения парадоксальной ситуации. С одной стороны, он упрочивал монархическое сознание народа, а значит, и сам самодержавный строй. (Нельзя же считать, что перенесшее столько потрясений российское самодержавие устояло только благодаря одной мощи государственного аппарата и верности дворянства.) Несомненно, консервативные и монархические черты крестьянского сознания, весь образ и стиль народной жизни также придавали власти необходимую прочность. С другой стороны, народные массы всегда недовольны правящим царем, реальный образ которого обыкновенно сильно разнился с его мифотворным стереотипом.

Правда — не то, что произошло, а что правдоподобно

Любопытно, как эта ситуация влияла на самозванческий сценарий. Главные герои в нем — Лжедмитрии и Лжепетры, государи, не успевшие из-за кратковременности пребывания на престоле “разочаровать” низы. С этими реальными именами легче было связать идеальный образ государя, особенно если он дополнялся легендами о гонениях и страданиях монарха. В стоустой народной молве они становились государями-избавителями, все вымышленные и реальные поступки которых интерпретирова лись в соответствии с заданной схемой. Так, чисто продворянский манифест Петра III о вольности дворянской был воспринят как первый шаг к крестьянскому освобождению: император будто бы решил начать с господ, освобождая их от обязательной государственной службы, чтобы затем закончить освобождением дворовых и крепостных. Потому-то свержение незадачливого супруга Екатерины II обретало черты дворянского заговора: проведав о замысле “доброго” Петра III, “злые дворяне” вознамерились низвергнуть и убить его. Император спасся, ушел страдать в народ, чтобы затем объявиться, наказать изменников и освободить крестьян.

Но принятое самозванцем имя реально существовавшего государя — палка о двух концах. Оно, конечно, усиливало позиции самозванца, особенно если это было популярное имя. Например, Григорий Отрепьев в начале своего похода одолевал Бориса Годунова не потому, что он был сильнее. Впереди редких сотен и хоругвей самозванца летела мечта о добром государе, и именно перед этой мечтой распахивались ворота городов и склонялись знамена. Так что недоуменный вскрик русского книжника по поводу падения Годуновых — комар поразил льва! — невольно скрывает истину за эмоциями: самозванец, может быть, и “комар”, но оседлал-то он крылатого Пегаса. Однако реальное имя создавало и свои трудности. Надо было постоянно “идентифицироваться” с его носителем. Сделать это было достаточно трудно. Лжедмитрию I, к примеру, приходилось постоянно разыгрывать большие и малые спектакли для опровержения “извета Варлаама” — повествования о самозванце Гришке Отрепьеве.

Однако был и иной путь утвердить себя в народном сознании. Искатели удачи на русский образец сплошь и рядом принимали имена царевичей, реально никогда не существовавших. Так явились на свет божий “сыновья” Василия Шуйского, Федора Иоанновича и даже иноземных монархов. Выдумка облегчала жизнь самозванцу. Им следовало лишь доказывать свою принадлежность к царственному роду, а не тождество с конкретным лицом.

Но почему такое было возможно? Мифологизированное народное сознание имело свое понимание того, что есть истина. Для него правда — это не столько то, что произошло, а сколько то, что правдоподобно. При этом такая “правдоподобная правда” становилась частью самозванческого стереотипа: самозванец должен вести себя в принципе не так, как на самом деле вели себя монархи в XVII—XVIII столетиях, а как их поведение представлялось народом. Всякое иное поведение вызывало лишь недоумение. Так, открытая приверженность Лжедмитрия I к польским обычаям и платью давала повод к недовольству и сомнению: а может ли вести себя подобным образом истинно православный государь? Еще пример. Свадьба Емельяна Пугачева, внезапно воспылавшего любовью к крестьянской дочери Устинье, породила немало пересудов среди его сторонников. Но осуждался не второй брак “императора” при живой, хотя и неверной, “жене” Екатерине Алексеевне, а брак с крестьянкой. Такой “демократизм” не укладывался в схему поведения истинного государя.

Поведение самозванца должно было выстраиваться по алгоритму узнавания, столь свойственному традиционному сознанию. Выступая в роли претендента, он должен был доказать свою аутентичность — подлинность — тому стереотипу, который издавна жил в сознании народа. При этом условно можно говорить о внешнем и внутреннем узнавании.

Первое связано с тем, что средневековое народное сознание было не просто пронизано сакральным восприятием мира — оно еще было ориентировано на потустороннее, мистическое. Выше говорилось о том, что многих самозванцев и заступников типа Разина народное воображение наделяет сверхъестественными свойствами и силой. От Разина и ядра отскакивают, и сабля его не берет. Но такая магическая напасть не от Бога. Или точнее, могла быть не только от Бога. Это почти колдовство. Но в том-то и дело, что “народное православие” в отличие от официально-церковного колдовства не боялось. Магическое всегда есть показатель особости. Здесь сакральное густо “перемешивается” с дохристианскими, языческими представлениями о сверхъестественном и находит свое выражение в эмоционально-осязаемом. Например, в так называемых “царских знаках”.

Известно, что для средневекового восприятия очень характерно отождествление знака и смысла. В представлении народа знак и им обозначаемое сливаются. А уж царская порода должна обязательно обозначаться внешними признаками. Явить их — значит доказать свое происхождение, а заодно и законность своих прав. Так, Пугачев показывал казакам некие знаки — по определению следственного дела, “гнилые пятна”, оставленные, по-видимому, болезнью. Пугачев, разорвав рубашку, объявил: “На вот, коли вы не верите, што я государь, так смотрите — вот вам царский знак”. В ответ: “Ну, теперь верим и за государя тебя признаем”.

Однако внешнее узнавание важно дополнить “внутренним”. Здесь многое зависело от внушаемости. А средневековью было свойствен но превалирование эмоционально-чувственной сферы над рассудочной. Бесспорно, что “выдающиеся” самозванцы умели вести за собой и, как точно сказал Пушкин о Пугачеве, “знали слово”. Их “игра в царя”, которая в иные моменты кажется до смешного наивной, на самом деле имела сильную сторону: выходцы из низов, они прекрасно чувствовали психологию масс и выстраивали свое поведение в соответствии с ожидаемым поведением. Они не просто могли внушить, они еще и знали, как внушить, выстраивая свою партию по подобию. Как пример можно привести избу Пугачева в ставке под Оренбургом. Царь, пускай и мужицкий, не мог жить в простой избе. И тогда бревенчатые стены украшают “золотыми листами”, выдранными из подвернувшейся книги.

Эмоционально-чувственная сторона сознания дополнялась рассудочной. Ибо при внешнем узнавании важны поведение и дела искателя народного доверия. А эти дела — если претендент законен — должны быть в интересах народа, ибо истинный, богоданный, добрый государь — “свой”, и только “свой”.

Исходя из этой логики, можно, кстати, объяснить совершенно непонятное на первый взгляд поведение крестьянских и посадских “миров”. Они были твердо убеждены, что стоит их ходокам добраться до государя и ударить ему челом, как последует положительное решение на прошение. Иной ответ воспринимался “мирами” как вмешательство дворян, скрывающих правду и настоящую “цареву грамоту”. Отсюда удивительное упорство народных челобитчиков, пытавшихся добраться до государя, несмотря на всякого рода преграды и угрозы наказания вплоть до ссылки. Последним указам (опять же по этой логике) просто не верили, они не могли быть плодом волеизъявлеяния “своего” царя...

Можно тогда представить, какую взрывную силу имели грамоты самозванцев, дарующие черни “правду”! Являлся долгожданный государь, царь-избавитель! Самозванец не просто “оплачивал” кредит доверия, а добивался тождества с идеальным образом и тем самым обращался в истинного государя.

Как же можно представить функционирование самозванческой модели? В условиях политической стабильности складывалась модель по типу “добрый государь — злые слуги”. В кризисные моменты могла сработать и иная модель. Появившийся самозванец создавал ситуацию выбора: ныне царствующий монарх мог при определенных условиях быть причислен к “чужим”, самозванец признан “своим”. Однако для того, чтобы поддержать самозванца, нужен был более основательный внутренний мотив.

Жесткость монархическому стереотипу придавали три взаимосвязанных элемента: сакральный взгляд на власть и ее носителя, представление о законности, рожденные стариной, наследственностью; наконец, представление о царе как о защитнике и справедливом судии. Все эти элементы были настолько прочно связаны, что изменения одного приводили к деформации остальных. Самозванство обычно начиналось с того, что ставился под сомнение элемент законности: своим появлением самозванец обращал в самозванца правящего монарха. Последний обвинялся в том, что он или посягал на жизнь царевича-наследника, как это сделал Годунов, или занимал трон в условиях, когда существовали законные преемники, представители прежнего правящего дома, как это получилось с первыми Романовыми. Наконец, истинный государь мог лишиться своего трона в результате заговора, подобно тому, как это случилось с Петром III. Самозванец подтверждал законность своих прав поведением, “царскими знаками” и указами. “Воровские грамотки” самозванца были воровскими только по официальной терминологии. Разнообразные обещания и пожалования, дополненные наказанием “изменников” воевод, приказных, дворян, создавали образ справедливого государя. Связка: законный государь есть богоданный, богоданный — справедливый и милостивый, справедливый, то есть законный, — во всех своих звеньях получала подтверждение, обращая самозванца в “своего царя”. Между тем сакральное восприятие царской власти и царя не просто призывало, а обязывало быть покорным. Не подчиниться самозванцу, признанному и провозглашенному законным государем, означало совершить грех смертный.

Все это снимало запрет, освобождало от внутреннего страха поддержать самозванца. Наверное, в реальной жизни у сторонников самозванца оставалось немало сомнений даже после того, как события разворачивались по названной модели. Но, как точно заметил Пушкин, они верили, хотели верить. Оттого и слышны были эти покорствующие речи, адресованные Пугачеву: “Слышим, батюшка, и все исполним”.

К тому же самозванец обыкновенно получал “мирское” признание, что также было чрезвычайно важно. Авторитет общины с ее мирским приговором был непререкаем. Конечно, страшны были офицеры и чиновники с солдатами, тюрьмами и законами, однако куда страшнее осуждение своих. Ведь “мир”, выступая как автономная самодостаточная целостность, действовал как раз по законам народного, крестьянского сознания.

Самозванство оставило заметный след в отечественной истории. Ставшее не спорадическим, а постоянным явлением русской жизни, оно обрело функциональное значение. В самых своих разнообразных проявлениях самозванство напоминало властям об опасности сословного эгоизма и полного игнорирования представлений низов о “правде”, о добром, справедливом государе. Такое знание могло выступить в роли социального регулятора. И отчасти выступало в те периоды, когда политическая элита не впадала в беспамятство и не проявляла преступного легкомыслия, которое оборачивалось печально известным русским бунтом.

 

Читайте в любое время

Портал журнала «Наука и жизнь» использует файлы cookie и рекомендательные технологии. Продолжая пользоваться порталом, вы соглашаетесь с хранением и использованием порталом и партнёрскими сайтами файлов cookie и рекомендательных технологий на вашем устройстве. Подробнее

Товар добавлен в корзину

Оформить заказ

или продолжить покупки